Годы обучения в Художественной академии

С. А. Маринич, художник1864-1868

В тот сумрачный вечер, когда приехавший в Петербург Репин впервые увидел здание Академии, в ее верхних конкурентских мастерских назревал вышеописанный бунт 9 ноября. О самом бунте он узнал довольно скоро, но смысл его стал ему ясен только позднее. Из его рассказов о жизни артели видно, что он говорит не с чужих слов, не пере­сказывает события понаслышке, а сообщает лишь то, чему свидетелем был сам. Эти рассказы обнаруживают тесную связь Репина с молодыми членами артели, из которых иные были только на 2 — 4 года старше его. Но установле­ние постоянной связи относится   уже к концу зимы.

Сосчитав в своем бумажнике деньги, Репин почувствовал страх: в «Оле­не» он мог прожить на них самое большое — месяц, а что делать дальше?

Он решил поговорить со служителем гостиницы, который показался ему добрым малым. На вопрос, за сколько ему сдали бы комнату на целый ме­сяц, служитель резонно заметил, что ему нет никакого расчета платить та­кие большие деньги в гостинице, когда он рублей за 10, а если поторгуется, то и за 6, найдет себе комнату помесячно, по запискам на дверях, конечно, где-нибудь подальше — на Малом проспекте.

«Вышел я,— рассказывает в своих воспоминаниях Репин.— Но меня неудержимо потянуло к набережной, к сфинксам, к Академии художеств...».

«Так вот она! Это уже не сон: вот и Нева и Николаевский мост... Мною овладело восторженное забытье, и я долго стоял у сфинксов и смотрел в две­ри Академии, не выйдет ли оттуда художник — мое божество, мой идеал».

«Долго так стоял я одиноко; вероятно, было еще рано, и я никакого ху­дожника близко не заметил. Вздохнув от всей глубины души, я пошел к Ма­лому проспекту искать комнату».

«На Малом проспекте по записке на воротах взобрался я на четвертый этаж или мансарду, и шустрая хозяйка показала мне маленькую комнату с полусводом; она отдала бы ее за 6 руб. Комнатка мне понравилась, и я стал торговаться, предлагая 5 руб., так как ведь это же довольно далеко от центра.

— Да ведь вы, вероятно, студент, так еще  удобнее вам, лишь бы  ближе к университету.

— Нет,— смущаюсь я, чрезвычайно польщенный ее предположением, что я студент, — нет,— запинаюсь я,— я намерен  поступить  в  Академию  художеств...

— О-о, как хорошо; мой муж художник-архитектор,   а   мой   племянник тоже поступает в Академию художеств».

«Я трепещу от радости, и мы сговариваемся за 5 руб. 50 коп. за комнату в месяц. Мне захотелось сейчас же перебраться в эту комнатку с окном ман­сарды и начать что-нибудь писать» '.

На следующий день с утра Репин отправился по всем мастерским иконо­писцев с предложением услуг; везде с неохотой записали его адрес, обещав уведомить, когда понадобится. Почувствовав, что это безнадежно, он пошел по мастерским вывесок, где также отделывались обещанием уведомить. Репин серьезно начинал беспокоиться за свое дальнейшее существование.

Усталый он зашел в кухмистерскую пообедать. Обед показался ему не­обыкновенно вкусным, но испугала высокая цена: он стоил 30 коп. Не надол­го хватит его запасов, если бы он вздумал каждый день позволять себе подоб­ную роскошь. У него был еще из Чугуева чай и сахар. Он решил покупать черный хлеб и питаться только им с чаем. Хлеб стоил 1? коп. фунт, чай — 60 коп., а сахар вприкуску тоже был недорог. Старушка, приносившая само­вар, дальняя родственница хозяев квартиры, стала поджаривать Репину на плите ломтики черного хлеба. В один из ближайших дней Репин упросил ее попозировать ему в свободную минуту, с чулком. Он с увлечением начал пи­сать с нее этюд на картончике масляными красками. Этюд имел успех, и хо­зяйка предложила показать его мужу, который уже несколько дней был где-то на работах и не показывался домой.

Но вот он приехал, и вечером старушка сказала Репину, что Александр Дмитриевич Петров спрашивает,  может ли он войти к нему.

Репин воображал себе художника-архитектора очень важным господином с брелоками, расчесанными бакенбардами и пробором на затылке, в безуко­ризненном костюме и белейшем белье, громко, смело выкрикивающим указа­ния и звучно сморкающимся в чистейший платок, освежающий комнату духа­ми. Он был несказанно озадачен, когда на пороге появилась робкая фигура, в халатике, «с меховой оторочкой, рыжего, с бородой, очень скромного, симпа­тичного человека».

Петров начал расспрашивать своего юного жильца о его планах, желани­ях, средствах. Его вопросы показались Репину столь серьезными и важными, что он вдруг совершенно опешил, признался, что, по-видимому, сделал непро­стительный промах, приняв несбыточную фантазию за возможное. Уж не луч­ше ли ему, пока не поздно, вернуться восвояси, в Чугуев.

— Что вы, что вы,— остановил его Петров.— Нет, батенька, нет: ведь вы самое важное в жизни вашей сделали — вы Рубикон перешли.

Чугуевец Жарков. Репин знал, что такое «Рубикон» Юлия Цезаря, и эта фраза в устах по­жилого опытного человека, да еще художника, показалась ему  убедительной и великой истиной. Он сразу успокоился, хотя в глубине души и до того чув­ствовал, что ни за какие сокровища сейчас он уже более не покинул бы Пе­тербурга.

Когда Петров увидал его этюд, он одобрил его, сказав, что Репин уже не­дурной живописец, но прибавил, что, поступив в Академию, он живо переме­нит свою манеру: «Теперь уж так не пишут, как написана ваша старушка, те­перь пишут широкими мазками, сочно». Автору это не очень польстило, и он снова упал духом и вернулся к своей прежней мысли: не уехать ли обратно в родной Чугуев?

— Ну,   что   вы, — воскликнул   Петров. — Уж я вам сказал:  Рубикон пере­ шли; возврата назад не может быть. А пока что вы поступили бы в рисовальную школу — там плата 3 рубля в год. Это на  Бирже,  против  Дворцового  моста.

Репин через несколько дней записался в эту школу, но так как там можно было заниматься только три раза в неделю и то только по вечерам, то он стал подумывать об Академии, где занятия идут ежедневно с утра до 7 часов вечера.

Узнав у служителя, что за всеми справками надо обращаться к инспектору Академии, он отправился к нему. Дощечка на дверях с надписью «Инспек­тор К. М. Шрейцер» повергла его в такой страх, что он решил поискать дощечки с менее страшным званием, и, остановившись перед надписью «конференц-секретарь Ф. Ф. Львов», решился позвонить: «Секретарь, кажется, что-нибудь попокладистее», а инспектор — «особа».

Львов как-то невзначай принял его и, посмотрев его рисунки, сказал: «Ну, вам еще далеко до Академии художеств. Идите в рисовальную школу: у вас ни тушовки, ни рисунка нет еще — идите, идите. Приготовьтесь, тогда прихо­дите... В Академии художеств вас забьют, тут вы не знаете, какие силачи си­дят. Будете вы пропадать на сотых номерах! Куда вам... Идите, идите...»2.

В декабре Репин уже работает в рисовальной школе. Главное лицо в шко­ле был директор Дьяконов, высокий старик, с белыми курчавыми волосами, похожий на иконописного «Саваофа». Репин не слыхал ни одного слова, им произнесенного. В начальном классе орнаментов и масок были два учи­теля — Верм и Жуковский. Несколько рисунков Верма висели на стенах в качестве оригиналов для подражания. Они были нарисованы с таким со­вершенством техники и чистоты отделки, что около них всегда толпились ученики.

Репину дали рисовать отформованный с натуры лист лопуха. Он с само­забвением рисует, стараясь передать формы гипса и его фактуру, но у него не получается ничего даже отдаленно напоминающего по чистоте тушовки ори­гинал Верма. У него все грязно, без штриховки, как попало.

Подходит Рудольф Жуковский и спрашивает нового ученика, где он учился.

— В Чугуеве, — отвечает Репин.— Только рисую вот так на бумаге я в пер­вый раз в жизни. Мы там все больше иконы писали, образа; рисовали только контуры с эстампов.

Жуковский подвел к нему Верма, который заявил, что Репин явно должен владеть техникой масляных красок, но ему тем труднее будет овладеть кра­сивым штрихом.

«Так вот он, Верм этот,— подумал, глядя на него, Репин,— с жидень­кими бакенами, худенький учитель; и это он вот так дивно рисует. Но едва ли он еще и теперь так может нарисовать: там нечто сверхъестест­венное — лучше печати».

В. Д. Шевцова, теша Репина. Мокрый соус. 1865. ГРМВскоре наступил рождественский перерыв в занятиях. Возвратившись не­дели через три в школу, ученики с нетерпением стали искать в вывешенном за это время экзаменационном списке свои фамилии, чтобы узнать, кто ка­кой номер получил. Отыскивая свою фамилию в последних рядах, Репин не нашел себя и был в отчаянии, решив, что его попросту исключили за неспо­собность. Никого из товарищей, близких по месту рисования, тут не было, но, набравшись смелости, он спросил одного из мальчиков подобрее, за что исклю­чают из списков, за что не экзаменуют? Мальчик ответил, что, вероятно, за плохие рисунки.

—  Это вас не поместили в этом листке,   исключили?   А  как  ваша   фамилия?

—  Да фамилия моя Репин; я поступил недавно.

— Что же вы, что вы? Ведь Репин записан первым — читайте.

Действительно, первая очень четко написанная фамилия была — Репин.

Он едва  верил  глазам, но, получив  от  служителя  собственный  рисунок, действительно увидал на своем лопухе энергический росчерк Жуковского, пометившего первый номер.

К Репину подошел один из учеников постарше, часто ораторствовавший и понаторелый в вопросах художественной карьеры. Он властно взял в руки репинский лопух и покровительственно заявил автору его: «Да вам тут, в этой школе, и делать больше нечего. Я бы на вашем месте шел в Академию на экзамен и поступил бы вольнослушателем. Там просто. Заявиться только инспектору, выдержать экзамен с гипсовой головы и все дело: внесите 25 руб.— годовую плату, вот и всё. По крайней мере, каждый вечер можете рисовать и с гипсовых фигур. А там и до натурного класса недалеко. А в натурном — каждую треть с группы уже работают на медали. Да ведь, главное: уже красками пишут с натурщиков и компонуют эскизы каждый месяц на заданные темы»3.

Репин горел, как в огне, от этой программной перспективы и смотрел на говорившего, как на благодетеля. Но все это хорошо, а вот где взять 25 руб.? Ученик и тут нашел выход: можно обратиться к одному из генералов покрови­телей, членов Общества поощрения художеств. Надо только найти к ним ход. Они любят прославляться молодежью, которой покровительствуют.

Он же и указал ему на одного из таких покровителей — Ф. И. Пряниш­никова, генерал-министра почт, известного коллекционера.

Репин поехал домой посоветоваться с Петровым. Тот одобрил план, но ска­зал,  что  это персона  важная,  у него  в  его  доме  на  Троицкой  прекрасное собрание картин, есть и Брюллов, и Федотов, и много картин самых прослав­ленных художников.

Тут только Репин вспомнил, что он фамилию этой «персоны» слышал в Чугуеве от одной приезжей из Питера старушки, прожившей зиму у них в доме. Она рассказывала, что живет у важного генерала Прянишникова, и, ка­жется, мать его с нею изредка переписывалась.

Репин тут же написал матери, прося ее списаться с ее приятельницей Татьяной Федотовной. Вскоре пришел ответ: мать сама уже раньше догадалась ей написать и получила от нее письмо, в котором та просила передать сыну, чтобы он ее навестил. Репин сейчас же отправился к ней, а через несколько дней в назначенный час рано утром он уже явился к «персоне». Вот как он сам рассказывает об этом посещении.

«...Из дальней двери вышла, как-то продвигаясь, высокая фигура санови­того старика, в темно-голубом длинном халате, с красными отворотами; он держал в руке сигару, и ее голубой дым стал облачками переливаться в сол­нечных лучах, идущих косо через всю комнату. В этих облачках и с запахом ароматической сигары этот бритый старик показался мне каким-то высшим су­ществом. Он ласково смотрел на меня и протянул руку... Мне показалось, что это существо не говорит на нашем языке, рука его была так чиста и красива, что я невольно приложился к ней, как прикладываются к руке благочинного или архиерея, как мы в детстве „били ручку" дяденькам и тетенькам нашим и всем гостям. С этого момента я как будто потерял сознание. Он что-то го­ворил, о чем-то спрашивал: я ничего не помню, чувствовал только, что это су­щество полно добра ко мне. Но когда он опять, прощаясь, протянул мне руку, я бросился целовать полу его атласного халата, и у меня фонтаном брызнули слезы... Я вышел. И во всех темных переходах обратной дороги я чувствовал неудержимые слезы в глазах и спазмы сладкого волнения... Он обещал внести за меня плату в Академию художеств...»4

Репин выдержал экзамен в Академию, и когда он пришел с этим изве­стием к конференц-секретарю Львову, прибавив, что Прянишников обещал внести за него плату, тот сказал с кислой миной: «Да, плата внесена; да ведь я для вашей же пользы советовал вам хоро­шенько подготовиться в рисовальной школе. Увидите, забьют вас на сотых номерах» 5.

Вместе с Репиным в школе на Бирже учился племянник Петрова, Саша Шевцов, сын академика архитектуры Алексея Ивановича Шевцова. Подру­жившись с этой семьей, которую постоянно навещал, он вскоре переехал от Петровых к Шевцовым. Здесь Репин пережил первую любовь, завершившуюся впоследствии браком на дочери Шевцова, Вере Алексеевне 6.

О преподавателях рисовальной школы, Верме и Жуковском, он никогда уже более впоследствии не вспоминал.

Если принять во внимание ту необычайную трогательность и нежность, с которой Репин перебирает все, даже незначительные встречи с людьми сво­ей  юности,  это  умолчание  говорит  о том,   что обоим преподавателям  он едва ли считал себя чем-нибудь обязанным,  как и  третьему,  Гоху,  учителю класса гипсовых голов.

Зато вскоре он знакомится с Крамским. Вот как он рассказывает о встре­че с последним.

«К концу зимы меня перевели в класс гипсовых голов, и здесь я узнал, что по воскресеньям в этом классе преподает учитель Крамской».

«Не тот ли самый?» — думал я и ждал воскресенья.

«Ученики головного класса часто и много говорили о Крамском, повторя­ли, что он кому когда говорил, и ждали его с нетерпением».

Натурщик-юноша. 1866. ГРМ«Вот и воскресенье, 12 часов дня. В классе оживленное волнение, Крам­ского еще нет. Мы рисуем с головы Милона Кротонского. Голова поставлена на один класс. В классе шумно... Вдруг сделалась полнейшая  тишина,  умолк даже оратор Ланганц... И я увидел худощавого человека в черном сюртуке, вхо­дившего твердой походкой в класс. Я подумал, что это кто-нибудь другой: Крамского я представлял себе иначе. Вместо прекрасного бледного профиля у этого было худое скуластое лицо и черные гладкие волосы вместо кашта­новых кудрей до плеч, а такая трепаная жидкая бородка бывает только у сту­дентов и учителей».

— Это кто? — шепчу я товарищу.

— Крамской. Разве не знаете? — удивляется он.

Так вот он какой!.. Сейчас посмотрел и на меня. Кажется, заметил. Какие глаза! Не спрячешься, даром что маленькие и сидят глубоко во впалых орби­тах; серые, светятся. Вот он остановился перед работой одного ученика. Ка­кое серьезное лицо! Но голос приятный, задушевный, говорит с волнением... Ну и слушают же его! Даже работу побросали, стоят около, разинув рты; вид­но, что стараются запомнить каждое слово... Вот так учитель! Это не чета Верму да Жуковскому...

Вот он и за моей спиной; я остановился от волнения...

— А, как хорошо! Прекрасно! Вы в первый раз здесь?»7

Репин попробовал было напомнить Крамскому об их общих знакомых в Сиротине, но вскоре заметил, что они его нисколько не занимали. Крамско­му Репин, видимо, сразу понравился; по крайней мере он дал ему тут же свой адрес, пригласив побывать у него, к великой зависти товарищей по классу.

И Репин не преминул воспользоваться этим приглашением и уже через не­сколько дней вечером позвонил в его квартиру, на 6-й линии Васильевского острова. Крамского не оказалось дома, но Репину сказали, что через час он, вероятно, будет. Побродив по бульвару 7-й линии в надежде встретить его, идущего домой, он часов в 10 еще раз позвонил.

— Еще не вернулся.

«Через полчаса звоню еще,— продолжает  Репин,  решившись  уйти  нако­нец домой, если его и теперь нет.

— Дома.

— А, знаю, знаю,  вы  приходили уже два раза,— прозвучал его надтрес­нутый, усталый голос на мое бормотанье.— Это доказывает, что у  вас  есть характер добиться своего.

Я заметил, что лицо его было устало и бледно, утомленные глаза вкружились. Мне стало неловко и совестно; я почувствовал, что утруждаю усталого человека. И главное, я не знал, с чего начать. Прямого предлога к посещению в столь поздний час у меня не было. Сконфузившись вдруг здравым размыш­лением,  я  стал  просить  позволения прийти в другой раз.

— Нет, что же вы так, даром хлопотали. Уж мы напьемся чаю вместе. Раз­
девайтесь.

Это было сказано так радушно, просто, как давно знакомому и равно­му человеку. Я вдруг успокоился, вошел в небольшую комнатку и начал смотреть по стенам»8.

Репин увидал голову Христа, очень его поразившую выражением кротости и скорби, а также манерой исполнения. Тут же стоял станок с той же головой, вылепленной из серой глины. Крамской сказал Репину, что он взялся за скульптуру, чтобы добиться легче рельефа и светотени.

Крамской долго и увлекательно говорил на тему «об искушении в пусты­не», которую он раскрыл своему юному гостю с совершенно новой, неслыхан­ной стороны.

— «Искушение сидело в нем самом,— говорил Крамской, возвышая голос — Все, что ты видишь там, вдали, все эти великолепные   города,— говорил  ему голос человеческих страстей,— все можешь ты завоевать, покорить, и все это будет твое и станет трепетать при твоем имени...

Крамской странно взглянул на меня.

— Это искушение жизни,— продолжал он,— очень  часто  повторяется  то в большей, то в меньшей мере и с обыкновенными людьми, на самых разнооб­разных поприщах. Почти каждому из нас приходится разрешать роковой  во­прос, служить богу или мамоне...

Утомления его давно не было и помину; голос его звучал, как серебро, а мысли новые, яркие, казалось, так и вспыхивали в его мозгу и красноречи­во звучали. Я был глубоко потрясен и внутренно давал уже себе обещание начать совсем новую жизнь».

«Далеко за полночь. Взглянув на часы, он удивился очень позднему вре­мени.

— А мне завтра надобно рано вставать! — прибавил он»9.

Репин ушел, но всю ночь не мог заснуть. Целую неделю был он под впе­чатлением этого вечера, совсем его перевернувшего.

Успокоившись немного, он начал компоновать «Искушение Христа» под впечатлением рассказа Крамского.

Репин изобразил Христа на вершине скалы, перед необозримой далью с морями и городами, в тот момент, когда он отвернулся с трагическим выраже­нием от искушающего вида и зажмурил глаза. Одной рукой он судорожно сжи­мал свой лоб, другой отстранял от себя неотвязную мысль земной славы и вла­сти. Одет он был в короткий хитон, а босые ноги были в царапинах.

С этого времени Репин часто стал ходить к Крамскому и боялся только как бы ему не надоесть; он бывал всегда так разнообразен и интересен в своих разговорах, что Репин часто уходил от него «с головой, трещавшей от самых разнообразных вопросов».

По вечерам Крамской обыкновенно что-нибудь рисовал черным соусом; большей частью это были заказные портреты с фотографий 10.

От этой ранней петербургской поры в собрании Русского музея сохрани­лось несколько рисунков: один 1863 г., из класса масок и орнамента, и три с гипсовых голов — Александра Севера (1864), Артемиды (1865) и Германика (1864). Первый из них есть тот самый «гипсовый лопух», который Репин ри­совал в школе на Бирже; последние рисунки относятся уже к академическому времени и обнаруживают большое чувство формы и уменье передавать гипс

К раннему времени относится автопортрет, датированный 2 декабря 1863 г. и воспроизведенный при воспоминаниях Репина в «Ниве»11, и портрет моло­дого человека, рисованный карандашом 13 декабря 1864 г.

В конце января 1864 г. Репин поступает вольнослушателем в Академию. Потому ли, что о бунте 13-ти было запрещено писать, и Россия о нем почти не знала, но это событие не изменило традиционной физиономии Ака­демии.

Крамской считал, что история Академии к 1877 г. представляла три резко определенных периода: «...Первый, самый продолжительный и по-своему бла­готворный, тянулся от основания Академии до уничтожения казеннокошт­ных воспитанников в 1832 г. Поступали тогда в Академию просто мальчики 10—12 лет, которых учили сначала больше наукам, потом больше искусству. Окончание курса тогда было вообще ранее 24—25 лет. Этот период к своему концу дал результаты подражательного искусства настолько яркие и высоко талантливые, что многими тогда, если не всеми, они были приняты за настоя­щее самостоятельное и национальное искусство. (Из этого заблуждения выве­ла нас только первая всемирная выставка в Лондоне.) Второй период — от уничтожения казеннокоштных воспитанников до 1859 г. В промежуток этого времени от вновь вступающих уже не требовались никакие экзамены научные, и возраст для вступления принят был самый ранний: 16—18 лет. Лекций не читалось никаких, кроме вспомогательных наук. Этот период обозначается первыми попытками в самостоятельном и национальном творчестве... Третий период — с 1859 по сегодня [по 1877 г.12]. В 1859 г. самый устав Академии потер­пел существенные перемены в некоторых параграфах. Является чрезвычай­ное попечение, чтобы Россия имела художников образованных, и потому снова вводятся лекции и вступительный приемный экзамен из наук» 13.

Благое намерение поднять образовательный уровень русского художника, столь естественное в эпоху «общественного пробуждения», привело к тому, что воспитанники были перегружены научными курсами. Каждое утро с 8 ? до 11? часов они должны были слушать обязательные лекции, по которым затем приходилось сдавать полугодовые репетиции и годичные экзамены. Научный курс был растянут на 6 лет, что являлось неизбежным, ибо иначе не хватало бы времени для занятий чисто художественных. В натурных классах живописью занимались с 11 до 2 часов пополудни, а в рисовальных — от 5 до 7 вечера еже­дневно. Кроме того, ученик к ежемесячным экзаменам обязан был непременно сделать рисунок в манекенном классе да представить эскиз сочинения на за­данную тему.

Такая перегруженность дневных и вечерних занятий была под силу только ученикам, имевшим помощь со стороны, беднякам же, как Репин, вынужденным целыми днями бегать в поисках заработка, приходилось немало занятий про­пускать. Об этом свидетельствует множество замечаний и выговоров, а также оправдательных писем учеников, сохранившихся в архиве Академии. Вот что пишет сам Репин 17 марта 1865 г. в прошении о пособии по поводу тяжелых условий своей тогдашней жизни.

«Больших трудов мне стоило поступить в Академию, не имея в Петербурге знакомых, и в особенности когда за дорогу небольшой денежный запас мой почти истощился, но, пробыв 2 месяца в рисовальной школе, я, наконец, до­стиг желаемого в конце января 1864 г. и ревностно начал посещать классы, лекции и лепить с антиков в скульптурном классе, хотя один бог ведает, как я существовал в это время. Долго я искал работы по мастерским иконописцев и фотографов, но тщетно. Благодаря рекомендации товарища, я писал портре­ты за весьма малую плату. Успехи мои в классах шли быстро; получая хоро­шие номера за рисунки, в декабре я переведен уже в натурный класс, но по скудности средств не могу посещать этюдного класса, хотя уже исправно пишу масляными красками и даже не имею свободного времени компоновать эскизы, занимаясь мелочами для своего существования. Долго  я  не  решался просить Академию о пособии, наконец бедственные обстоятельства вынудили меня, и я покорнейше прошу Совет Академии художеств принять участие в моем скудном положении и хотя чем-нибудь обеспечить меня на продолже­ние курса, обещая со своей стороны серьезные занятия искусством и наукой, которые и не перестаю продолжать. Во всяком случае я не оставлю Академии и изо всех сил буду стараться, чтобы посещать хотя бы вечерние классы, но я не ручаюсь, долго ли еще можно терпеть лишения, которые заметно ослаб­ляют мое здоровье» 14.

Таких прошений Репин подал несколько и о пособии и о стипендии. А лишения были действительно жестокие, до того, что однажды ему пришло даже в голову предложить себя в натурщики Академии: 15 руб. в месяц, казен­ная квартира в подвалах Академии, да еще сторонний приработок — все это бы­ло очень соблазнительно, а главное — избавляло от постоянного недоедания. Но товарищи и особенно решительно Антокольский отговорили его от этого шага.

Неожиданную помощь он нашел в лице конференц-секретаря П. Ф. Исеева, часто заходившего в кушелевскую галерею Академии, видевшего, как Ре­пин копировал «Славонца» Галле и очень одобрявшего копию. Ободренный похвалой, Репин решился обратиться к нему с просьбой о пособии.

— А разве вы нуждаетесь? — тихо спросил он.— А эту копию вы делаете
по заказу?

— Нет,— отвечал я.

— В таком случае я ее у вас покупаю; она, кажется, уже совсем готова? Как кончите, пришлите мне ее со служителем и придите получить плату; надеюсь, она не разорит меня, картина мне очень нравится. Этого «Славонца» многие копируют, но ваша копия — лучшая из тех, что я видел здесь '5.

Лишения, однако, не подкашивали энергии Репина, и, как видно из дел Академии, он все время упорно рисует, получая хорошие номера за классные работы и все положенные награды.

Предсказание Львова не сбылось. На первом же экзамене стояла голова Юпитера, за которую Репин получил четвертый номер; в следующем месяце за голову Александра Севера он получает третий номер, а за Люция Вера его переводят в фигурный класс. «Стояла фигура Германика, — вспоминает Ре­пин.— И это было уже совсем невероятным. Впервые вся фигура: я страшно боялся, робел; все скромно вырисовывал, фона совсем не тушевал, тушовка де­талей была у меня весьма бледной, рисунок казался одним контуром; я ду­мал уже: оправдается угроза Львова — забьют на сотых! Но каково же было мое торжество! Товарищи еще издали поздравили меня: я получил за Гер­маника номер первый. И в эскизах — тогда темы задавали — я тоже шел хо­рошо; а за плачущего Иеремию на развалинах Иерусалима я также имел но­мер  первый»16.

Этот последний эскиз был на репинской выставке 1936 г. в Третьяковской галерее. Он относится к 1867 г. и отличается необычной для того времени смелостью кисти. К этому же году относится карандашный эскиз «Похищение сабинянок».

7 сентября 1864 г. Репина переводят по новому уставу из вольнослушателей в ученики, а 23 декабря он переводится в натурный класс. Очень красочно рас­сказывает он о составе тогдашних учеников и обстановке натурного класса. По своему составу Академия представляла в то время необычайное разнооб­разие положений, состояний и воспитаний.

«В нее издавна, как на Запорожье, стекались ищущие свободы, стремились изо всех краев любящие искусство. Испытание было так же несложно, как крестное знамение для приема в среду запорожцев беглому холопу Украины. От будущего художника требовалось нарисовать с гипсовой головы антика. И это уменье сразу давало право сидеть рядом с людьми высокого ранга, а впоследствии — верную надежду всякой, даже темной личности выйти в люди».

«У нас еще не так давно сословность играла важную роль в отношениях людей. И выслуга до избавления от телесного наказания продолжалась 12 лет — для унтер-офицеров (самых заслуженных солдат). Получался пер­вый чин, и тогда ты заменялось вы и протягивалась благородная рука для приветствия. И во всем гражданском быту был тот же строгий кастовый порядок».

«Академия художеств в этом смысле пользовалась исключительными пре­имуществами. Здесь даже протекция не смела подымать голову. Царил талант, кто бы он ни был: личный труд и способности открыто брали свое...»

«Самые маститые ученики Академии состояли в ней по старому уставу. Это значило, что они, платя 9 руб. в год, могли оставаться в ней до глубокой старости, не неся никакой научной повинности. Некоторые проработали уже по 12 лет и дошли только до гипсо-фигурного класса».

Истые завсегдатаи — «большею  частью народ бородатый, длинноволосый, с проседью и смелой русской речью...»

«Нас, поступивших по новому уставу 1859 г., обязанных посещать лекции по наукам и потому приходивших с тетрадками для записывания лекций, назы­вали гимназистами и весело презирали; счеты за номера по рисованию были только со своими, а эти „кантонисты" все равно, мол, рисовать не научатся: за двумя зайцами бегают,  науки  изучают — химики — смехи!» 17

«В рисовальных классах номерованных мест не хватало, ученики сидели даже на поленьях, кое-как положенных у самого пьедестала натурщика... У две­ри рисовального класса, еще за час до открытия, стояла толпа безместных, приросши плечом к самой двери, а следующие — к плечам товарищей, с по­леньями под мышками, терпеливо дожидаясь».

«В пять часов без пяти дверь отворялась, и толпа ураганом врывалась в класс; с шумным грохотом неслась она в атаку через препятствия, через все скамьи амфитеатра вниз, к круглому пьедесталу под натурщика, и закрепля­ла за собой места поленьями».

«Усевшись на такой жесткой и низкой мебели, счастливцы дожидались по­явления натурщика на пьедестале. Натурщиц тогда и в заводе не было. Эти низ­кие места назывались „в плафоне" и пользовались у рисовальщиков особой симпатией. Рисунки отсюда выходили сильными, пластичными с ясностью де­талей».

«...На скамьях амфитеатра полукругом перед натурщиком сидело более полутораста человек в одном натурном классе.

Тишина была такая, что скрип 150 карандашей казался концертом кузне­чиков, сверчков или оркестром малайских музыкантов... Рядом, плечом к пле­чу с лохматой бородой юнца в косоворотке, сидел седенький генерал в погонах; дальше бородач во фраке (красавец-художник с эспаньолкой), потом студент университета, высокий морской офицер с окладистой бородой; повыше це­лая партия светловолосых вятичей...» 18. В Русском музее хранится второй рисунок Репина, сделанный им по по­ступлении в натурный класс,— стоящая фигура,  с  замахивающимся топором, очень хорошо вылепленная и обнаруживающая огромные успехи, достигнутые им всего за год пребывания в Петербурге.

Все свои рисунки после академических экзаменов Репин обычно приносил Крамскому, дорожа его мнением и замечаниями.

«Меткостью своих суждений он меня всегда поражал,— говорит Репин.— Особенно удивляло меня, как это, не сравнивая с оригиналом, он указывал
мне совершенно верно малейшие пропуски и недостатки. Именно этот полутон был сильнее, это я уже заметил на экзамене, и глазные орбиты снизу и нижняя плоскость носа,— с плафона,— действительно были шире. А вот ведь академи­ческие профессора-то, наши старички, сколько раз подходили подолгу смот­рели, даже карандашом что-то проводили по моим контурам, а этих ошибок не заметили; а ведь как это важно: совсем другой строй головы получается. Мало-помалу я потерял к ним доверие и интересовался только замечаниями Крам­ского и слушал только его.   

— Ну, а что вы делаете дома, сами, свободно? — спросил он меня однажды.

— Я написал головку старушки и маленькой девочки,— отвечал я робко.

— Принесите-ка, покажите, это меня интересует, признаюсь, даже 6олее, чем ваши академические работы... 19

Репин вскоре занес их ему.

— А, ну что, принесли? — сказал приветливо и весело Иван Николаевич, увидев меня, вошедшего с небольшой папкой под мышкой...

«Я вынул голову старушки, написанную на маленьком картончике.

— Как! Это вы сами? — сказал он серьезно.— Да  это  превосходно!   Это лучше всех  ваших  академических  работ...

— Отчего же,  скажите,  Иван Николаевич, вы находите, что это лучше моих академических рисунков? — обратился я к Крамскому.

— Оттого, что это более тонко обработано, тут больше любви к делу; вы старались от души передать, что видели, увлекались бессознательно многими тонкостями натуры, и вышло удивительно верно и интересно. Делали, как видели, и вышло оригинально.

— Тут нет ни сочных планчиков, ни академической условной подкладки избитых колеров; а как верно уходит эта световая щека, сколько  тела  чувствуется в виске,  на  лбу, в  мелких  складках!..

Хотя я был очень поднят и польщен такой похвалой Крамского, но я не со­всем понимал те достоинства, о которых он так горячо говорил; я их совсем не ценил и не обращал на них внимания. Напротив, меня тогда сводили с ума некоторые работы даровитых учеников, их ловкие удары теней, их силь­ные красивые блики. „Господи, какая прелесть! — говорил я про себя с за­вистью.— Как у них все блестит, серебрится, живет!.. Я так не могу, не вижу этого в натуре. У меня все выходит как-то просто, скучно, хотя, кажется, и верно". Ученики говорят: сухо. Я только недавно стал понимать слово „сушь". Пробовал я подражать их манере — не могу, не выдержу — все тянет кончать больше, а кончить — засушишь опять. „Должно быть, я — бездарность",— думал я иногда и глубоко страдал»20.

Действительно, если сравнивать уцелевшие рисунки Репина, например «На­турщика-юношу» 1866 г., с сохранившимися рисунками его академических то­варищей, получавших первые номера, то те кажутся более эффектными, как будто даже более талантливыми, на самом же деле они только академичнее, они только — иллюстрация на тему: «натура — дура, а художник — молодец». Но, конечно, Репин был бесконечно искреннее, честнее, правдивее этих мо­лодцов эффектной светотени. Кто знает, удержался ли бы он на своем «су­хом», но единственно для него, Репина, верном и правильном пути, если бы не постоянная поддержка Крамского и его советы, которым он до конца остался верен.

Хваля Репина за правдивость передачи натуры, Крамской тут же нещад­но бранил его за всякую академическую дребедень, замечавшуюся им в прино­симых эскизах. Узнав, что он работает над темой «Потоп», заданной Ака­демией, он просил занести эскиз после экзамена. И как же ему за него досталось!

«Бессознательно для себя, я был тогда под сильным впечатлением „Пом­пеи" Брюллова,— рассказывает Репин.— Мой эскиз выходил явным подража­нием этой картине, но я этого не замечал. На первом плане люди, звери и гады громоздились у меня на небольшом остатке земли, в траги-классических позах. Светлый язык молнии шел через все небо до убитой и корчащейся жен­щины в середине картины. Старики, дети, женщины группировались и блесте­ли от молнии. Я уже, с тайным волнением, думал, что произвел нечто небы­валое. Что-то он скажет теперь! Он меня уже порядочно избаловал похвала­ми... Приношу.

— Как, и это вы? — сказал он, понизив голос, и с лица его в миг сошло веселое выражение, он нахмурил брови. — Вот, признаюсь, не ожидал... Да ведь это «Последний день Помпеи»... Странно! Вот оно как... Да-с. Тут я ни­чего не могу сказать. Нет, это не то. Не так...

Я тут только впервые, казалось, увидел свой эскиз. Боже мой, какая мер­зость! И как это я думал, что это эффектно, сильно!»21

Самое забавное, что Крамской напомнил ему, что на ту же тему есть кар­тон Бруни и не плохой.

У него взято всего три фигуры: старик с детьми, должно быть; они спо­койно, молча сидят на остатке скалы; видно, что голодные, отупелые — ждут своей участи... Совсем ровная, простая, но страшная даль. Вот и все. Это был картон углем, без красок, и производил ужасное впечатление. Оттого, что была душа положена. Этого только недоставало: у Бруни столь презираемого, было прекрасно, а у него — такая гадость. Было от чего прийти в отчаяние!

И временами такое отчаяние действительно приходило. Репин, как и Крамской, уже с юных лет тянулся к просвещению. Он не упускал случая побеседовать на всякие «умные темы» со студентами, от сопоставления с ко­торыми все осязательнее становилось его собственное невежество.

«...Я впадал в жалкое настроение,— говорит об этих минутах Репин.— Это настроение особенно усилилось, когда я познакомился с одним молодым сту­дентом университета. Узнав меня несколько, он объявил, что мне необходимо серьезно заняться собственным образованием, без чего я останусь жалким ма­ляром, ничтожным, бесполезным существом. „Хорошо было бы, если бы вы совсем бросили этот вздор, ваше искусство. Теперь не то время, чтобы зани­маться этими пустяками"» 22.

Репина так взволновал этот разговор, что он несколько дней ходил, как пришибленный. А студент, как нарочно, подливал масла в огонь, давая ему разные подходящие к случаю книжки и приводя в пример таких людей, как Шевченко, который ведь тоже сначала «поганым искусством» занимался, пока не взялся за дело.

Репин пошел к Крамскому и рассказал ему о своем намерении года на три, на четыре совсем оставить искусство и заняться исключительно науч­ным образованием.

«Он серьезно удивился, серьезно обрадовался и сказал очень серьезно: „Если вы это сделаете и выдержите ваше намерение, как следует...— великое дело. Знание — страшная сила... Ах, как я жалею о своей юности. Вот вы-то еще молоды, а я... вы не можете представить, с какой завистью я смотрю на всех студентов и всех ученых... Не воротишь! Поздно...»23.

И все же Репин, даже после такой горячей поддержки высоко ценимого учителя, не только не решился бросить на несколько лет живопись, но, на­против, отдается ей теперь с еще большим жаром, чем прежде. Художник взял верх над скептиком. Даже больше того — он решается идти к самому Бруни, после того как он узнал от Крамского, что тот способен писать еще потря­сающие вещи.

Случай скоро представился. Был задан эскиз «Товия мажет глаза ослеп­шему отцу своему». Как особую милость Репину, в числе немногих учеников, объявили, что он может в такие-то часы побывать у ректора Ф. А. Бруни и выслушать у него указания по поводу эскиза.

Бруни принял Репина ласково, внимательно осмотрел эскиз и сказал, что воображение у него есть, но компонует он некрасиво и слабо. Он посовето­вал ему вырезать из бумаги фигурки его эскиза и попробовать передвигать их на бумаге одну к другой — дальше, ближе, выше, ниже — и когда группиров­ка станет красива, обвести ее карандашом.

«Это был хороший практический совет старой школы, но мне он не по­нравился,— прибавляет Репин,— я даже смеялся в душе над этой механикой. „Какое сравнение с теорией того? — подумал я, вздохнув свободно на ули­це. — Разве живая сцена в жизни так подтасовывается? Тут всякая случай­ность красива. Нет, жизнь, жизнь ловить! Воображение развивать. Вот что надо... А это — что-то вырезывать да передвигать... Воображаю, как он рас­хохочется!.."»24.

Получив на конкурсе 8 мая 1865 г. вторую серебряную медаль за эскиз «Ангел смерти избивает всех новорожденных египтян» и тем самым удостоив­шись звания свободного художника, освобождавшего его, наконец, из податно­го состояния и из числа военных поселян, Репин принимается за жанровую картину, начатую еще летом предыдущего года. Она написана в течение лета 1865 г. в квартире Шевцовых и изображает комнату сыновей Шевцова. На заднем плане лежит на диване молодой человек. Спереди, перед окном, за столом, на котором видны грифельная доска и тетради, сидит другой юноша, посылающий воздушный поцелуй девушке, виднеющейся в окне противопо­ложного дома. Обе фигуры юношей писаны с молодых Шевцовых.

Картина эта, вышиной в 38 и шириной в 46 см, была выставлена Репиным на академической выставке 1865 г. под названием «Приготовление к экзаме­ну» (вместе с женским портретом А. Ф. С). После долгого пребывания в неизвестности, она наконец попала, незадолго до революции, в Русский му­зей25, где является драгоценным звеном и важным документом в творчестве мастера.

Она вся написана с натуры, очень старательно и любовно. Выдержанная в духе тех милых, шутливых жанровых вещиц, которые стали появляться на академических выставках с 50-х годов и были подписаны никому не известны­ми именами Чернышева, Андрея Попова, Цветкова, Мясоедова и др., картина Репина ясно обнаруживает его симпатии и в известном смысле истоки его искусства.

Одновременно он пишет два заказных портрета,— военного врача Яницкого и его жены. Первый скучен и суховат, ибо писался, видимо, без всякого увлечения, но второй, изображающий блондинку в профиль, с распущенными волосами, в голубой кофточке, прямо превосходен по форме и цвету.

Но академические занятия идут своим чередом, и он получает одну за дру­гой все полагающиеся малые и большие медали. Внимательное рассмотрение этих многочисленных отметок и наград приводит к любопытным выводам26. Оказывается слабее всего Репин в рисунке, конечно, с точки зрения акаде­мического профессора. Ни за один рисунок с натурщика в 1867 г. он не полу­чил первого номера, а имел только два вторых, один третий, шестой, седьмой и восьмой. Значительно лучше обстояло дело с эскизами, за которые он имел два первых номера, один третий и два четвертых. Но совсем блестяще он шел по живописи, получив за все 4 этюда по первому номеру.

Таким образом, уже в 1867 г. Репин выделялся среди всех товарищей прежде всего в качестве живописца — черта, присущая его искусству и в даль­нейшем.

Летом 1868 г. он пишет на премию большую картину «Диоген разбивает свою чашу, увидев мальчика, пьющего из ручья воду руками».

К конкурсу Репин не успел кончить картину, поэтому она премии не по­лучила, но, поработав над ней после конкурса, он выставил ее на академиче­ской выставке 1868 г. Сам Репин признает, что картина ему «совсем не зада­лась» и он никак не мог выразить момента разбития чаши; все искал, менял и за два дня до экзамена всю ее переписал. Размер ее был 2 ? арш. на 4. Как не удостоенная медали она вернулась к автору, которого своими размерами так стесняла, что он ее сжег27.

Насколько Репину запали слова Крамского о Бруни, видно из того, что он и эту картину — впрочем, еще в эскизе — носил ему показывать.

— У вас много жанру,— сказал  Бруни  недовольно,— это   совсем  живые, обыкновенные кусты, что на Петровском растут. Камни тоже — это все лишнее и мешает фигурам. Для картинки жанра это недурно, но для исторической сце­ны это никуда не годится. Вы сходите в Эрмитаж, выберите там какой-нибудь пейзаж Н. Пуссена и скопируйте себе из него часть,  подходящую к вашей картине. В исторической картине и пейзаж должен быть историческим.

«Его красивое лицо, осененное прекрасными седыми волосами, приняло глубокомысленное выражение».

— Художник должен быть поэтом и поэтом классическим,— произнес он, почти декламируя.

«Но в почерневших холстах Пуссена я ничего для себя не нашел; пейза­жи те показались мне такими выдуманными,    вычурными,   невероятными»28.

Сверху вниз: С. А. Маринич, художник. 1867. Был в собр. П. В. Деларова, позднее у А. В. Добрускиной [ныне в Му зее Академии Художеств СССР]
Чугуевец Жарков. 1868. ГТГ
В. Д. Шевцова, теща Репина. Мокрый соус. 1865. ГРМ
Натурщик-юноша. 1866. ГРМ


33

Столовая. Фотография 1975 г.

18



 

Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Репин Илья. Сайт художника.