Мораль

1|2|3|4|5|6|7|8|9|10|11|12|13|14|15|16

XII


После Петрова дня все продолжались дожди, растворилась грязь по улицам, и мы наконец принялись за свои холсты-картины. Васильев поминутно выскакивал то на огород, то под сарай или на крыльцо со своим этюдником, откуда виднее, и иногда, даже под дождем, стоял под складным зонтиком и ловил мотивы облаков, если они были необыкновенны. А на большом холсте он писал вид Нижнего-Новгорода. К этому он готовился, еще будучи в Нижнем: собирал зачертки и далей, и ближних стен, и башен. Невыразимо восхищался он красотой всего этого, но картина ему не давалась. Нечего и говорить, что ни один из этюдов и набросков не помогал ему; они оставались сами по себе, он каждый день менял всю картину и кончил тем, что вместо Нижнего-Новгорода написал на этом же холсте мотив Курумчи татарского села за Волгой, против нас. Эта картина и сейчас в Третьяковской галерее.

Без смеха не могли мы вспомнить только что прошедших праздников Петра и Павла... Вся улица была грязна и пьяна. Ватага мужиков или парней, взявшись за руки и растянувшись поперек всей широкой улицы, горланила во всю глотку, кто в лес, кто по дрова, какие-то песни, “писала мыслете” по всей длине улицы, вдоль над Волгой, и бесстрашно шлепала лаптями по глубоким лужам.

Я заметил, что некоторые, особенно молодые парни, даже не будучи пьяными, нарочито притворялись такими — до “положения риз”. Это, оказывается, поднимало их в общественном мнении деревни; да, во всяком обществе свое общественное мнение: значит, есть на что пить, значит, не дурак, может заработать. Эту мораль мы узнали потом. Пьяных до такой степени баб мы не встречали. Мужики же с каким-то особым уважением относились к нам, непьющим. Например, даже будучи как стелька, еще издали шатающийся мужик, испачканный, как и все они, в грязи, завидев нас, приободрялся, окидывал себя пьяным взором, становился, держась за изгородь или за угол избы, в почтительную позу, снимал шапку, если она была на голове (большей частью гуляли без шапок), кланялся нам низко с риском падения и говорил каким-то раскаянным голосом: “Ваше благородие, простите меня Христа ради...”

На самом большом своем холсте я стал писать плоты. По широкой Волге прямо на зрителя шла целая вереница плотов. Серенький денек. На огромных толстых бревнах, на железном противне горел небольшой костер, подогревая котелок. Недалеко от рулевых, заправлявших течением всей лыковой флотилии, сидела группа бурлаков, кто как. В эту нескончаемую седмицу недель от Нижнего до Саратова чего-чего не переберут на своем пути волжские аргонавты!..

Эта картина под свежим впечатлением живой Волги мне удалась, она мне нравилась. Но она составляет и сейчас больную язву моего сердца: она причислена ко всему уничтоженному мною в негодный час какого-то нелепого искушения. Я ее записал сверху другим мотивом. Как будто я не мог взять другого холста?!. Так широко была она гармонизирована и имела такую глубину!.. Погублена она была уже в Петербурге.

И надо уж быть правдивым. К уничтожению этой картины меня подбил И. И. Шишкин. Время тогда было тенденциозное: во всем требовали идею; без идеи картина ничего не стоила в глазах критиков и даже художников, не желавших прослыть невежественными мастеровыми. Картина без содержания изобличала предосудительную глупость и никчемность художника.

Я показал Шишкину и эту картину.

Ну, что вы хотели этим сказать! А главное: ведь вы это писали не по этюдам с натуры?! Сейчас видно.

Нет, я так, как воображал...

Вот то-то и есть. Воображал! Ведь вот эти бревна в воде... Должно быть ясно: какие бревна — еловые, сосновые? А то что же, какие-то “стояросовые”! Ха-ха! Впечатление есть, но это несерьезно...

Времена меняются. И вот, что теперь поставили бы в заслугу, — картинка с настроением и написана только по воображению, — тогда считалось несерьезным, глупым и осуждалось, как развращающее направление “беззаботных насчет литературы”.

Пасмурная неделя непогоды принесла большую пользу нашей технике. Все мы почувствовали какую-то новизну и в средствах искусства и во взгляде на природу; мы постигали уже и ширь необъятную и живой колорит вещей по существу.

Трезвость, естественная красота жизни реальной впервые открывались нам своей неисчерпаемой перспективой красивых явлений.

У Васильева при падении с жеребенка, к несчастью, пострадала левая рука, и он мог работать только правой, левая была еще на перевязи.

Как-то в сумерках зашел к нам озабоченный писарь — этот бурлацкий бардадым — и подал нам официальный пакет из Сызрани. Нас опять вызывали в стан за нашими паспортами.

Ну, так что ж? — попробовал паясничать Васильев. Но писарь таинственно прибавил, что становой сердится и грозит вызвать нас по этапу...

По этапу? Вот так фунт!..

Надо было писать нам в Петербург к заступникам.

Васильев засел за письмо к Д. В. Григоровичу, а я написал пространное письмо П. Ф. Исееву. На этот раз мы уже не просили Васильева читать его письмо, боялись повторения истории с первым. Поскорей, на другой же день, запечатав письма, отвезли их в Самару и отправили заказными в Петербург.

Нельзя сказать, чтобы мы были спокойны духом... Когда-то еще нам ответят?! Чем? А может быть, и без ответа прогуляемся по этапу в Сызрань...

Просохло. Мы стали опять делать прогулки вглубь по долине и по горам. Особенно любили мы “по верхней дорожке в Козьи Рожки”. (Хорошо рифмовалось!)

Переехали раз в Царевщину: вот и садки рыбные, вот и преподобный мужичок мой, грустный-грустный сидит на своем камешке, подпершись рукою, выражая этим эпически печаль народную.

Поздоровались. Я радуюсь, что он не избегает нас, и не хочу уже начинать своей неприятной ему докуки — списывания. Но он сам дал пройти вперед товарищам и таинственно кивнул мне.

Слухай-ка-ся, родимый, что я вам скажу?.. Тогда баили — списать меня, так я, пожалуй, и надумаю.

Да чего же тут думать, — обрадовался я, — альбом со мною; вернемся к твоему Алатырь-камню, где ты сидел, и сейчас же начнем.

А много ли же вы мне дадите? — сказал он отчаянно как-то, понизив голос и опустив голову.

Да как тогда говорил, как всем плачу: посидишь часок и получишь двугривенный.

Э-э! Нет, родимый, так у нас с тобой дела не выйдет. Нешто это гоже? так продешевишься! — Произошла большая пауза. — Я думал, вы мне рублей двадцать дадите, так мне бы уж на всю жизнь... — почти шепотом, как-то отчаянно докончил он.

Что ты, чудак какой? — удивляюсь я. — Да за что же? Разве это возможно?

А душа-то?! — взметнул он дерзко на меня.

Какая душа? — недоумеваю я.

Да ведь вы, бают, пригоняете...

Куда пригоняете? Что такое плетешь ты, не понимаю.

А к антихристу, бают, пригоняете...

Ой, что это! Какая выдумка! — уже начинаю я горячиться. — Вот вздор!

Ладно, брат, мы все знаем, — переходит он уже в ссору. — Послухай-ка, что народ байт. Теперь, байт, он с тебя спишет, а через год придут с цепью за твоей душенькой и закуют, и погонят ее, рабу божию, к антихристу... Ась?

Неужели ты этому веришь? — серьезно-укоризненно стараюсь я разубедить его. — Да бог с тобой и с твоей душою...

И я поскорей ушел догонять своих.

Невольно думалось: “Каков бюджет у этих бобылей. Двадцать рублей — так это капитал ему на всю жизнь, да и тот он зарыл бы в землю, да так и умер бы, никому не открыв своего клада”.

Однажды напугал нас Макаров: он не вернулся из Царевщины к ночи, как всегда, и мы всю ночь прислушивались, не постучится ли он... Стука не было. Встали раньше обыкновенного, выпили наскоро чай и за Волгу, в Царевщину, узнать, жив ли он, где он? Страшно, жутко стало всем нам. Переехав на луговую сторону, мы боялись даже заглядывать в кусты лозняка: а вдруг он там лежит убитый?

Трава за Волгой выше роста человеческого, а цветов, цветов — самая пора косить. Были сильно примятые следы. Если в этой траве где-нибудь кинули убитого, разве увидишь отсюда? Вот смята трава. Вот еще смята — кто-то скрывался. Страх берет... Что-то волокли. Идем на курган поскорее — оттуда виднее. Взобрались на вершину, видим: жив и здоров, сидит наш Кириллыч в цилиндре, очки блестят, и, поднимая высоко голову на свои ненаглядные капители Птоломеев [Репин сравнивает глыбы известняков Царева кургана с капителями колонн эпохи Птоломеев (одной из царских династий древнего Египта).], совершенно забыл весь мир. Мы присели и начали бросать в него камешками. Далеко, не добросишь. И вот он, художник по страсти, противный хохол: наши камешки все с треском разбиваются об известняк, стук слышен даже нам, а Кириллыч — ноль внимания, сидит, покачивая головою вправо-влево. Наконец подошел к нам свежий чугуевец, мой брат Вася; он еще не забыл, как бросал через Донец камешки. Камень его загудел, свистя в воздухе, и ударился у самого стакана с водою для акварели, который всегда неотлучно находился при акварелисте. И как метко бросил... артист! Только тогда наш коллега встал, и то не торопясь, медленно, стараясь понять, откуда камень, начал философски оглядываться кругом.

Мы, разумеется, в это время, согнувшись, наблюдали его, а потом долго еще бомбардировали, хохоча до упаду от радости, что он жив. Наконец расхохотались громко, поднялись, и между нами произошла перестрелка. Сбежали вниз. Закидали его упреками. Потом снова стали бросать камни кто дальше. Разумеется, чугуевец оказался вне конкурса. Как он играл в городки! Палка, брошенная им, гудела, как машина, как-то кружась в воздухе, а достигнув земли, она со скребом взрывала почву... Городок взлетал на воздух голубями. Васильева ошарашило искусство юнца, и он страстно, чуть не до вывиха правой руки, предался этому спорту и делал успехи.

Возвратились домой мы поздно. Хозяева дожидались нас озабоченные и объявили нам, что завтра опять становой сам беспременно будет, только не знали, в какое время.


1
|2|3|4|5|6|7|8|9|10|11|12|13|14|15|16


"Бурлаки идущие вброд"

10

Тайная вечеря



 

Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Репин Илья. Сайт художника.