Новое творчество
1|2|3|4|5|6|7|8|9|10|11|12|13|14|15|16
XV
И вот я добрался до вершины сей моей бурлацкой эпопеи: я писал наконец этюд с Канина! Это было большим моим праздником. Передо мной мой возлюбленный предмет — Канин. Прицепив лямку к барке и влезши в нее грудью, он повис, опустив руки. Публики, свидетелей было немного — только свои бурлаки да разве еще случайный прохожий с “тифинки”. [Тифинка — тихвинка — грузовое деревянное судно, барка.]
Несмотря на воскресный свободный день, ширяевцы даже и близко не подходили. В их глазах на берегу у барки бурлаков совершалось нечто роковое, страшное: человек продавал антихристу свою душу... Бабы даже издали отворачивались... Детям приближаться к нам запрещали... Там, в ширяевских избах, морил всех страх, говорили вполголоса.
Зато здесь, у самого берега, я свободно отводил душу, созерцая и копируя свой совершеннейший тип желанного бурлака. Какое счастье, что Канин не вздумал сходить в баню или постричься, как бывало с некоторыми моделями, приходившими подстриженными, подбритыми до неузнаваемости. Он был извещен заранее и, как все серьезные люди, позировал серьезно; умело выносил непривычное положение и легко приспособлялся, без помехи мне.
— Что, тащишь? Тащи, брат, тащи! — острили прохожие бурлаки.
Все-таки за моей спиною образовалась группа зрителей — прохожих отпетых, не деревенских.
— Дивлюсь, — говорит один голос, — и тут человек и там человек... чудно! Диковинно...
— Э-э-х, батюшки!!! Да, брат, вот оно: кому какой предел, стало быть, положен... господи-батюшки... и до чего это люди доходят: ведь живой, совсем живой стоит на холстике.
Один сел близко около меня на корточки, вздыхает.
— Тиртисенью лисируете? [“Тиртисенью” — терра ди Сиеной (или жженой сиеной) — одной из красок, которыми живописцы вследствие их относительной прозрачности пользуются для “лессировки”, то есть для вторичного прописывания тонким слоем уже высохших частей картины с целью видоизменить или усилить какой-либо тон.]
Оглядываюсь: самый обыкновенный бурлак лет под сорок.
— А вы что же, живописью занимаетесь? — спрашиваю.
— Да-с, я иконописцу отдан был в ученье, писать образа... Давно уже это дело было... А и как же смело это вы с красками обращаетесь! Ну, да у нас и красок таких не было.
И он начал что-то объяснять товарищам.
— Да ведь ты что понимаешь?.. Ты посмотри, как он горит всей душенькой своей! Ведь как замирает! Ты думаешь, это легко!.. Ведь душа-то из него чуть не вылететь хочет. Стало быть, туда, на холст...
Эти разговоры я слыхал во время наших отдыхов, когда Канин курил.
Но во время стояния в лямке он поглощал меня и производил на меня глубокое впечатление.
Была в лице его особая незлобивость человека, стоящего неизмеримо выше своей среды. Так думалось мне, когда Эллада потеряла свою политическую независимость, богатые патриции железного Рима на рынках, где торговали рабами, покупали себе ученых-философов для воспитания своих детей. И вот, философа, образованного на Платоне, Аристотеле, Сократе, Пифагоре, загнанного в общую яму или пещеру с беглыми преступниками-земляками, угоняли на Понт Эвксинский [Так называлось в древности Черное море.], и он лежал там на солнцепеке, пока кто-нибудь не покупал наконец его, шестидесятилетнего старика... Воображаю, сколько претерпевал такой праведник от всей грубой дворни, которая мстила ему за то, что он допускался в боярские покои оптиматов [Оптиматы — аристократия в Римской республике.], ослеплявшие роскошью; разумеется, тогда его переодевали в чистую тунику, очищали от лохмотьев с паразитами...
И Канин, с тряпицей на голове, с заплатками, шитыми его собственными руками и протертыми снова, был человек, внушающий большое к себе уважение: он был похож на святого на искусе.
Много лет спустя я вспоминал Канина, когда передо мною в посконной, пропотелой насквозь рубахе проходил по борозде с сохой за лошадью Лев Толстой... Белый когда-то картузишко, посеревший и порыжевший от пыли и пота, с козырьком, полуоторванным от порыжелого околыша. Казалось бы, что могло быть смешнее и ничтожнее этого бородатого чудака (проходившие баба с мужиком долго стояли в сторонке, пристально вглядываясь в графа, и ирония — мужицкая — “божьего произволения” — не покидала их). А в этом ничтожном облачении грозно, с глубокой серьезностью светились из-под густых бровей и проницательно властвовали над всеми живые глаза великого гения не только искусства, но и жизни...
Канин по сравнению с Толстым показался бы младенцем; на его лице ясно выражалась только греза. Это была греза самой природы, не считающая часов и лет — вселенская греза. Всего более шел к выражению лица Канина стих Некрасова:
Ты проснешься ль, исполненный сил?
...Иль ...духовно навеки почил?
Кстати, стыдно признаться, никто и не поверит, что я впервые прочитал некрасовский “Парадный подъезд” только года два спустя после работы над картиной, после поездки на Волгу. И в самом деле, я не имел права не знать этих дивных строк о бурлаках. Все считают, что картина моя и произошла-то у меня как иллюстрация к бессмертным стихам Некрасова. Но это не так. Сообщаю только ради правды.
В Неаполитанском музее, при самом входе в вестибюль с улицы, помещены две статуи скифов — одна по правую, другая по левую руку. Фригийские колпаки на головах и порты на ногах сейчас же напоминают кульобские вазы [Кульобские вазы (IV — III вв. до нашей эры) найдены в 1834 году в кургане Куль-Оба, близ Керчи. Лишь на одной из ваз (золотой) изображены скифы (скиф, натягивающий лук, докладывающий царю и т. д.). Сцены же приручения лошадей скифами (их имеет в виду Репин) находятся на знаменитой серебряной вазе из Чертомлыцкого кургана (IV — II вв. до нашей эры), хранящейся также в Эрмитаже.] и плоские круглые блюда в нашем Эрмитаже. На вазах тех тонко выгравированы, так же и на круглом блюде, изображения скифов с лошадьми. Они ловят лошадь арканом, треножат ее ремнем, точно так же как и посейчас донские казаки ловят и треножат своих коней, и одежды скифов очень напоминают казацкое платье, какое я еще в детстве знал на них.
Эти две превосходные статуи непременно должны быть скопированы или отлиты из гипса и помещены в наших скульптурных музеях... “Зачем?” — спросит читатель. “Эти два славянина необыкновенно интересны для нас, — отвечу я, — а для меня это родные братья Канина: та же глубина выражения лиц и те же черты чисто славянского типа”. По стилю скульптура этих статуй относится к первому веку до нашей эры.
И эти славяне — одни из тех многих пленников, добыча тюркских всадников, которые угоняли наших предков в Константинополь и там, на невольничьем рынке, продавали их богатым патрициям. Многие славяне попадали в большую доверенность к своим господам и становились старшими и в домах над рабами, и особенно в морях, на галерах, над матросами и прикованными к веслам гребцами. В XVI веке у турок эти должности еще практиковались и остались в наших песнях и былинах казачества Запорожья. Песня о “Самийле Кошке” представляет очень ценный тип такого положения доверенного лица, до поры до времени дерущего шкуру со своих же братьев. [Репин имеет в виду украинскую думу “Побег Самийлы Кошки из турецкой неволи” (1599). Самийло Кошка — гетман запорожцев, попал в плен к туркам в Трапезунд и был рабом много лет. В качестве надсмотрщика над рабами и изображен сотник Лях Бутурлак, который “потурчился, побасурманился” и обращался с невольниками-христианами очень жестоко.]
Эти две статуи, два типа, вероятно, были уже на положении рабов, уважаемых своими господами, и, вероятно, за свои заслуги они и увековечены в статуях по воле их господина.
Левый — высокого роста красавец, должно быть, блондин, с окладистой бородкой, представитель севера... и его лицо неотразимо обвевает меня своими бесконечными грезами, неотступными грезами о крае родном. Да, он тоскует по родине... Ни великая культура древнего Рима и его провинций с великолепными виллами, ни веселая жизнь южноязычников — ничто не может заменить ему бедных широких степей и теплых изб грубой родины... О, как загадочно и неисчерпаемо лицо с красивыми чертами этого русского ярославца!.. Другой — тип “моторного” человека: нос небольшой, картошкой; лицо озабочено делами двора; он некрасив, но что-то в нем напоминает и Крамского и Льва Толстого; этот скиф был, разумеется, очень умный и дельный мажордом у патриция.
Высказав так много своего личного по поводу бурлака Канина, я не могу не привести здесь мнения другого лица. Четыре года спустя после писания этюда я жил в Париже как пенсионер Академии художеств. Мастерскую мою посетил однажды А. А. Половцов. [Половцов Александр Александрович (1832 — 1909) — государственный деятель, почетный член Академии художеств (с 1868 года) и попечитель Центрального училища технического рисования имени барона Штиглица.] Этюд бурлака Канина висел на стене, приколотый кнопками. Сановник заинтересовался им, внимательно рассматривал и сказал: “Какая хитрая бестия этот мужичонка; посмотрите, с какой иронией он смотрит”...
Впоследствии, когда А. А. Корелин [Корелин Андрей Андреевич (1866 — 1928) — организатор Нижегородского музея, художник, председатель Общества художников исторической живописи, автор ряда картин на исторические сюжеты: “Алеша Попович”, “Царев приказ” и др.] устраивал в Нижнем-Новгороде музей в отведенной для него башенке, я пожертвовал этюд Канина в Нижегородский музей.
1|2|3|4|5|6|7|8|9|10|11|12|13|14|15|16