И. Репин "Далекое близкое"

(Автобиография)


В. М. ГАРШИН
 

С первого же знакомства моего с В. М. Гаршиным, — кажется, в зале Павловой [Концертно-театральный зал на Троицкой улице, ныне улице Антона Рубинштейна.], где его сопровождало несколько человек молодежи, курсисток и студентов, — я затлелся особенною нежностью к нему. Мне хотелось его усадить поудобнее, чтобы он не зашибся и чтобы его как-нибудь не задели. Гаршин был симпатичен и красив, как милая, добрая девица-красавица.

Почти с первого же взгляда на Гаршина мне захотелось писать с него портрет, но осуществилось это намерение позже. Я жил у Калинкина моста, а Гаршин у родственников своей жены в Сухопутной таможне на Петергофском проспекте, в прекрасном казенном помещении.

На пароходике по Фонтанке Гаршин проезжал огромные пространства в какое-то учреждение на Песках, где чем-то служил, чтобы отвлекать себя от творческой работы, которая его, — он этого боялся, — истощала до того, что он не на шутку опасался психического расстройства. [С начала 1883 года Гаршин служил в канцелярии Общего съезда представителей русских железных дорог. По его собственным словам, эта служба приносила ему “большую пользу со стороны, так сказать, психогигиенической” (В. М. Гаршин. “Письма”, “Academia”, М. — Л., 1934, стр. 291, 297 и 509; прим. 286).] Об этом он говорил как человек, поглотивший множество медицинских книг, разыскивая в них описание болезней, похожих на его собственную.

Когда Гаршин входил ко мне, я чувствовал это всегда еще до его звонка. А входил он бесшумно и всегда вносил с собою тихий восторг, словно бесплотный ангел.

Гаршинские глаза, особенной красоты, полные серьезной стыдливости, часто заволакивались таинственною слезою. Иногда Гаршин вздыхал и спешил сейчас же отвлечь ваше внимание, рассказывая какой-нибудь ничтожный случай или припоминая чье-нибудь смешное выражение. И это выходило у него так выразительно смешно, что, даже оставшись один на другой или на третий день и вспоминая его рассказ, я долго смеялся.

Во время сеансов, когда не требовалось особенно строгого сидения неподвижно, я часто просил Всеволода Михайловича читать вслух. Книги он всегда имел при себе; долгие пути на финляндских пароходиках приучили его употреблять время с пользою. Читал Гаршин массу, поглощая все, и с такой быстротою произносил слова, что я первое время, пока не привык, не мог уловить мелькавших, как обильные пушинки снега, страниц его тихого чтения. Но читал он охотно и кротко перечитывал непонятное место вновь.

Всеволод Михайлович, — сказал я однажды фразу, которая тогда не сходила с языка каждого интеллигента и скрипела на бумаге у писавших о прелестных гаршинских рассказах, — Всеволод Михайлович, отчего вы не напишете большого романа, чтобы составить себе славу крупного писателя?

Я сейчас же почувствовал грубость своего вопроса и пожалел, что некому было дернуть меня за полу вовремя, но Гаршин не обиделся.

Видите ли, Илья Ефимович, — сказал ангельски кротко Гаршин, — есть в Библии “Книга пророка Аггея”. Эта книга занимает всего вот этакую страничку! И это есть книга! А есть многочисленные томы, написанные опытными писателями, которые не могут носить почтенного названия “книги”, и имена их быстро забываются, даже несмотря на их успех при появлении на свет. Мой идеал — Аггей... И если бы вы только видели, какой огромный ворох макулатуры я вычеркиваю из своих сочинений! Самая огромная работа у меня — удалить то, что не нужно. И я проделываю это над каждой своей вещью по несколько раз, пока наконец покажется она мне без ненужного балласта, мешающего художественному впечатлению...

Летом 1884 года я оставался для большой работы в городе. [Картина “Иван Грозный и сын его Иван”.] После сеанса я провожал Гаршина через Калинкин мост до его квартиры и заходил на минуту к родным его жены. Там, в уютной обстановке, за зелеными трельяжами, все играли в винт. Большие окна казенной квартиры были открыты настежь. Стояли теплые белые ночи. Гаршин шел провожать меня до Калинкина моста, но я долго не мог расстаться с ним, увлеченный каким-то спором. Мы проходили Петергофский проспект по несколько раз туда и назад.

Я забыл теперь, в чьей квартире, кажется у какого-то художника, мы частенько встречались со Всеволодом Михайловичем. [У художника М. Малышева.] Там он читал нам вслух только что появившуюся тогда, я сказал бы, “сюиту” Чехова “Степь”. Чехов был еще совсем неизвестное, новое явление в литературе. Большинство слушателей — и я в том числе — нападали на Чехова и на его новую тогда манеру писать “бессюжетные” и “бессодержательные” вещи... Тогда еще тургеневскими канонами жили наши литераторы.

Что это: ни цельности, ни идеи во всем этом! — говорили мы, критикуя Чехова.

Гаршин со слезами в своем симпатичном голосе отстаивал красоты Чехова, говорил, что таких перлов языка, жизни, непосредственности еще не было в русской литературе. Надо было видеть, как он восхищался техникой, красотой и особенно поэзией этого восходящего тогда нового светила русской литературы. Как он смаковал и перечитывал все чеховские коротенькие рассказы!

В. М. Гаршин был необыкновенно правдив. Я не слыхал от него даже невинной лжи. Однажды он мне сам рассказал с большой ясностью, — он помнил и сознавал все тогда, — как он явился к графу Лорис-Меликову [Лорис-Меликов М. Т. (1825 — 1888) — граф, председатель “Верховной распорядительной комиссии” по борьбе с революционным движением и министр внутренних дел в конце царствования Александра II.], с плачем убеждая всесильного диктатора прекратить смертные казни, и передал мне весь разговор с ним, как он купил лошадь у казака, уже будучи близ Харькова, и ездил на ней долго, без всякой цели...

Этот эпизод подтвердил мне после художник Г. Г. Мясоедов. Он едва узнал Гаршина, который показался ему совершенно черным, одичалым, с лохматой густой гривой Авессалома.

Мясоедов похлопотал о помещении Гаршина на Сабуровой даче [Больница для душевнобольных, где Гаршин провел несколько месяцев в конце 1880 года.], вблизи Харькова, где Всеволод Михайлович мало-помалу успокоился, а затем вернулся к реальной жизни.

Во все время своего странствования Гаршин почти ничего не ел, и настроение его было, вероятно, очень похоже на состояние Дон-Кихота. Странствование продолжалось, кажется, шесть недель, а может быть, и больше не помню.

В последний раз я встретил Гаршина за неделю до катастрофы в Гостином дворе. Мне захотелось побродить с ним. Он был особенно грустен, убит и расстроен. Чтобы отвлечь мой упорный взгляд, обращенный на него, Гаршин сначала пытался шутить, затем стал вздыхать, и страдание, глубокое страдание изобразилось на его красивом, но сильно потемневшем за это время лице.

Что с вами, дорогой Всеволод Михайлович, — сорвалось у меня, и я увидел, что он не мог сдержать слез... Он ими захлебнулся и, отвернувшись, платком приводил в порядок лицо.

— ...Ведь главное, нет, нет, этого даже я в своих мыслях повторить не могу! Как она оскорбила Надежду Михайловну! [Надежда Михайловна — жена В. М. Гаршина. Всеволод Михайлович был удручен происшедшим незадолго перед тем разрывом его матери с женою. Более подробно эта последняя встреча Репина с Гаршиным описана ниже.] О, да вы еще не знаете и никогда не узнаете... Ведь она прокляла меня!

Как потерянный, слушал я эти слова, ничего не понимая в них. И здесь уже, признаюсь, я был благоразумен, я не расспрашивал: ни — о ком он говорил, ни — о чем.

Бродили мы часа два, все больше молча. Потом Гаршин вспомнил, что ему очень необходимо поспешить по делу, и мы расстались... навеки...

Без него нам стыдно жить!..” — заключил Минский [Минский Николай Максимович (1855 — 1930) — поэт надсоновской школы, впоследствии примкнувший к символистам.] свое стихотворение на свежей могиле В. М. Гаршина.


97

16

21



 

Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Репин Илья. Сайт художника.