Письменные переписки 1867 года

1867

А. В. ПРАХОВУ

26 мая 1867 г. Москва

Милейший   Адриан   Викторович!

Со вчерашнего дня я уже дышу московским возду­хом, сегодня целый день таскался по Москве.

Ее можно сравнить с домом скряги, кулака, у которо­го очень много имущества; многое ему досталось от его богатых предков, сам он не прочь купить что-нибудь но­вое, но, ясно, уже в крайности; вообще он любит обой­тись, и потому у него больше всего старого хлама; о красоте своих вещей и о порядке он нисколько не забо­тится, главное — чтобы каждая дрянь была цела; нечто вроди кучи плюшкинского кабинета: золотые и серебря­ные дедовские кубки, поизогнувшиеся от совершенной чистоты этих металлов и заплесневевшие от прикоснове­ния к ним всяких гадостей, обглоданные свинцовые пу­ли, серебряные тарелки, солдатские медные пуговицы, янтарное ожерелье, шило без ручки, гвоздь и проч. — все это в одном сундуке и под кроватью. Черт знает, чего там. Нет, лучше не заглядывать; шкап новейшей ра­боты, рядом с ним табурет простого дерева с темным глянцем времени и действия, с чистыми блестящими ок­ругленными углами — это уже помимо столяра. Такова же и Москва, например против Кремля, по ту сторо­ну Москвы-реки,— это, кажется, самое лучшее место го­рода.

В Петербурге воздвигли бы здесь дворцы, а здесь: «шорная лавка», продажа дегтя, веревок, далее следуют длинные, высокие каменные заборы с надписью «Свобо­ден от постоя», закоптелая вывеска «Повивальная баб­ка», две крошечные вывески «Белошвейная». Окна этой «белошвейной» до того законченны и малы, что я, сколько ни старался, ничего не мог рассмотреть; «Порт­ной»,— у этого хотя окна тоже малые, но отворены, на первом плане красуется согнутая коленка одной и босая подошва другой ноги, скобка волос и как бы меж­ду них выскакивающая рука, в другом окне также сидят, поджав ноги, на грязных «катках». Синий соб­ственный портняжеский чапан напомнил мне крестного отца,— царство ему небесное, а был он горький пьяница!

Маленькие жилые домики связуются теми же забора­ми, свободными от постоя. И тут же красуется действи­тельно нечто европейское, в котором я пребываю с удо­вольствием, — гостиница Кокорева; но все это простран­ство было бы скучно, если бы не украшалось вывесками «Распивочно и на вынос». [...]

Прахов     Адриан    Викторович     (1846—1916) —историк    ис­кусств,  археолог, художественный критик. Был профессором Пе­тербургского  университета  и Академии  художеств.  С  юных  лет дружил с Репиным и оказывал большое влияние   на   его   обще­культурное развитие.


27 мая

Какой дичи напорол я Вам вчера, Андриан Викторо­вич! Так и хочется предать уничтожению, но ведь эдак ничего, пожалуй, и не пошлешь Вам. Была не была! Сравнение Москвы сделано сгоряча и неудачно — она, скорее, похожа на комнату ученика Академии художеств, где рядом с хорошей копией — плохой академический эскиз. Замасленная тряпка, грязный кашне, когда-то бе­лый, а теперь превратившийся в серо-рыжий. Однако до­вольно мне распространяться, нагонять зевоту.

Сегодня я видел картину Иванова ' — вот что важно, вот что драгоценно! — но я весьма грущу, что не могу написать Вам о ней ни строчки   — «душа не налягает».

Во-первых, Вы мне не поверите, потому что лишены воз­можности ее видеть, а во-вторых, мне уже известны изобретенные Вами ее достоинства.

1Картина  А.   А.  Иванова   «Явление   Христа   народу»,   находившаяся  тогда  в Румянцевском музее.


28 мая

Сегодня был на этнографической выставке. Морды манекенов действуют неприятно, и, признаюсь, по сла­бости своей, я скоро обратился к живым.

Помнятся мне увлечения не одного фельетониста оригинальностью Москвы — все в ней своеобразно по-русски', и их порицания Петербурга за его бесхарактер­ность — ничем-де он не отличается от европейских горо­дов. Жаль, что сих велемудрых мужей не посылают пу­тешествовать, например, в Китай, какие сладкозвучные гимны своеобразию усладили бы тогда наш слух!.. Опять отвлекаюсь. Я хотел сказать, что Москва действительно оригинальна, оригинальна до провинциальности, или провинциальна до оригинальности.

Мстислав Викторович2 хочет поехать со мной в Во­ронеж, а потом на Донец. Я до сих пор не могу объяс­нить себе его поведение в отношении ко мне. Боже мой, какая ангельская чистая душа у этого глубокого челове­ка... и мне делается досадно до боли, когда вспоминаю, что этот богоподобный человек три раза посетил мое грязное жилище после Вашего отъезда. Две светлых но­чи мы прохаживались с ним по петербургским улицам... Сейчас я получил от него телеграмму, он обрекает меня на прожитие в Москве еще целой недели. Хотелось бы в леса!.. Но что делать — подождем. Я прочел «Дым» Тургенева; Мстислав Викторович дочитывал его у меня, слушали Шевцов и Шестов.

Плоды «Дыма» следующие: мне стыдно теперь за свою вспышку (помните?). Я хотел совсем оставить не­мецкий язык; я буду им заниматься, хотя даже ничего из этого не выйдет. Но боже мой, какой я бесха­рактерный!!! [...]

В Москве производятся молебствия по случаю вто­ричного избавления государя от смерти. В Париже ка­кой-то поляк Березовский стрелял.

Прощайте, Адриан Викторович, кланяйтесь от меня Лидии Викторовне, дяде Алексею Васильевичу3.

Веселитесь и тучнейте. Я буду ждать от Вас письма в   Чугуеве.

Сейчас пойду на постоянную выставку и оттуда в Московский музей, где пребывает величайшее произве­дение целого света, гиганта, родившегося на Руси 4.

Действительно  па  Руси родятся  богатыри!

И. Репин

1   Я посетил до 20 трактиров — это царство грязи, плесени и гнили.  Половые  мальчишки едва  не  вышибают из  рук  грязных чашек —шалят очень —мило. (Прим. автора.)

2   М. В. Прахов — брат А. В. Прахова.

3 Л. В. Прахова — художница, сестра А. В. Прахова. А. В. Полубинский — дядя Праховых.

4  «Явление Христа народу»  А. А. Иванова.


А. В. ПРАХОВУ

19  июля  1867  г. Чугуев

Я не придумаю ни одного достойного прилагательно­го к Вашему имени, мой милый Адриан Викторович!

Вы пишете мне, что я наслаждаюсь теперь жизнью цельно, как следует — не верьте в это предположение. Я похож на летучую рыбу, которой далеко до птиц не­бесных; она даже не может поднять настолько голову, чтобы видеть их.

Но в то же время она выше рыб, плавающих в воде, ей удобно наблюдать за ними, она самой природой пос­тавлена в это положение, скучное и безотрадное. Вечно молчать, смотреть на то, что уже так хорошо известно, как пережитое, видеть на странице книги одни буквы, расставленные таким образом, что не выражают собою ни даже одного слова, а не то чтобы мысли.

В летучей рыбке есть некоторый запас жизненных сил (одиночество сберегает силы), она хочет поделиться жизнью хоть с кем-нибудь, поджимает свои крылышки, спускается в воду, но неприятно щекочет ее нервы гряз­ная вода, с тех пор как она подышала свежим возду­хом, — она крепится, не показывает виду, но это выхо­дит у нее неловко, она точно провинившаяся. Эти не­нужные в воде крылышки вызывают в массе целый ряд острот... и каждый почитает себя вправе оторвать для общей потехи перышко у смиренно заискивающей рыбки...

Однако что же я вдаюсь опять  в повествования — простите, господа ради!..

Теперь я люблю хохлов больше, чем когда-нибудь. Я прожил в деревне Тишках целый месяц — жаль было расставаться с моими милыми, и, если бы не письма, ожидавшие меня в Чугуеве, тянули меня домой, я бы не вернулся  за все лето.

Благотворный родной воздух подействовал на меня отрицательно — я ужасно похудел и ослабел, ничего не работал — лень  ужас.

Вы пишете, что Вам недостает человека, Антоколь­ский (я уже получил от него два письма) пишет то же; этим же страдает и Петр Иванович1. Ринулся бы и я теперь на Вашу грудь и долго рыдал бы у ног Ваших как нераскаянный грешник; конечно, после этого мне было бы очень легко, но что Вам из этого — Вам не было бы легче, это может подбавить Вам горечи — Вы и тут увидели бы противоречие собственным чувствам.

Напрасно Вы боитесь наскучить мне своими, как говорите Вы, «отвлеченно-печальными песнями». Я очень люблю и дорожу этими песнями, как бесцельно летаю­щая над водою рыба с жадностью слушает песни пти­чек, своих идеалов.

В Тишках я иногда предавался в уединении совер­шенному покою — блаженное состояние для человека. Странно чувствуется жизнь всего мира в этом светлом полусне, глубокие и ясные мысли проходят одна за другою; но у меня это делается так быстро, что я не мо­гу ни поймать в то время, ни вспомнить в данную ми­нуту ни одной из них, остается только одно смутное вос­поминание, как после хорошего сна, и приятное распо­ложение духа. Теперь и я вижу в природе много глубо­кого смысла. Но как туго и медленно добирается человек до этого смысла и доберется ли? Ясный глубокий миро­вой смысл только и проглядывает в тех действиях или произведениях человека, которые творит он бесцельно (чтобы не сказать — бессмысленно), и все мудрствова­ния его мелочны и временны перед вечным разумом.

Я прочел несколько песен из «Дон Жуана» Байрона. Он говорит в одном из своих обильных отступлений, что цель мира пустее картофельного яблока; я сомневаюсь в совершенной бесцельности картофельного яблока, — почем знать, может быть и оно имеет благодатную цель?

Бертольд Шварц случайно открыл порох, а сколько великих дел было его порождением, но на днях я узнал от одного мужика, что порох способен произвести дело, превышающее все предыдущее, а именно: если помазать содранную кожу у лошади порохом, смешанным с ко­ровьим маслом, то рана скоро заживет, пойдет быстро шерсть и совершенно загладится больное место. (Мне кажется, что существуют только причины, порождающие явления, а цель этих явлений...)

О несказанно добрый Адриан Викторович! Только здесь, только в этой узкой пустыне я научусь ценить до­рогое общество любезных моему сердцу друзей... Я ог­лядываюсь назад, и мне больно, жалко теперь времени, проведенного безжизненно, небрежно; теперь я буду до­рожить каждой минутой божественной жизни в Петер­бурге. Все, что было лучшего в жизни, все там!..

После некоторых немногих сцен, которые останутся покрытые мраком, первое место занимают лунные ночи, проведенные в Гавани (помните?).

Помните, как мы сидели на досках разбившейся бар­ки у берега залива, маленькие волны плескали у самых ног наших, Вы говорили тихо, внятно... и все эти вече­ра — какие-то торжественные сны.

Но здесь я уже не один раз благоговел перед вели­чественной, но тихой и спокойной красотою украинской ночи... но этих картин не описать мне.

Из Серпухова до Харькова я ехал в дилижансе; не доезжая 50 верст до Харькова ночью нас застала страш­ная гроза, подобной я не видел: буря, проливной дождь, раскаты грома и ослепительная молния продолжались целый час. Удалые ямщики хватали во всю прыть, я за­дернулся кожей и смотрел в маленькое окошечко; блес­нет вдруг молния дневным светом во мраке, ярко осве­тит шоссе да силуэт форейтора обрисуется темным пят­ном — и опять страшный бурливый и шумный мрак. Наконец прошла гроза и [наступила тишь, но теплая, удуш­ливая тишь; из-за облака вышла луна, измокшие до кос­тей ямщики оправились, заморенные лошади пошли ша­гом, и между нами пошли уже веселые россказни о прошедшем ужасе. «Одначе душно, еще будет», — сказал ямщик. И действительно, вглядевшись пристально, я за­метил вдали целый дождевой ураган, пыли не могло быть, дождевая пыль неслась нам навстречу, черные ту­чи закрыли луну — и опять та же музыка, еще сильней. На этот раз уже и лошади не могли идти, они плотно прижались друг к дружке, поджали хвосты, и только мокрые гривы их готовы были оборваться и пропасть в страшной кутерьме. Мы терпеливо и напряженно молча­ли еще полчаса. Я побаивался, чтобы наш громадный фур­гон не своротило в канаву, а он только скрипел по вре­менам... Но незаметно для самого себя я опять забрался в повествование. Но, боже мой, что же другое? Я поло­жительно неспособен сокрушаться о великих вопросах, ибо слишком беззаботен. Я, например, признаю сущест­вование мирового порядка, но думаю, что человек со­ставляет тут самую суть, а не ничтожную фибру; мысль моя пойдет дальше человека.

Впрочем, я неспособен даже изучать природу, вся она представляется мне искусно написанною: раскину­лось ли красиво облако по небу, я вижу тут ловкие мазки, искусные удары кистью и необычное разнообра­зие колеров. Кстати о колорите, здесь удивительно ко­лоритное небо, теперь еще я немного свыкся, а первое время меня это просто поражало, да не одно небо, а все, все; например, пыль, поднятая овцами, отражает в се­бе радугу.

Вещь, написанная здесь, должна блестеть своим ко­лоритом и убивать все бледное, написанное на севере. Когда я приехал в Тишки, чтобы покрыть свои образа, написанные в Петербурге, то не узнал их, так они по­казались мне бесцветными и затушеванными. И дейст­вительно, я написал портрет с помещика (добродушное, но — рыло), этот портрет убил все.

1 Художник П.  И. Шестов,  товарищ    Репина    по    Академии художеств.


22  июля

Третьего дня я был именинником, и это обстоятель­ство помешало мне продолжать начатое письмо.

Перечитываю вновь Ваше письмо и чувствую свое полнейшее бессилие сказать Вам что-нибудь утешитель­ное; не понимаю я также прекрасного выражения «без воли его и волос не спадет с твоей головы». Востоком веет от этого выражения: оно мне служит хорошим оправданием против сна, бездействия и безнравственности, в которые так глубоко погружена южная Русь под впе­чатлением плодотворной природы. К несчастью, эта при­рода значительно истощается и уже, видимо, не может удовлетворять увеличившуюся массу, неизбежен пере­ворот, предвестники его уже явились — это лень и без­нравственность, но переворот этот будет тянуться так долго, так лениво, что я боюсь даже, чтобы он не оста­новился на середине... (Впрочем, почем знать, может быть, я восток сберегает свои силы в чувственном сне, а потом заживет божественной жизнью человека, истинно свежими, сильными и не натянутыми чувствами, кото­рыми так тщетно силятся теперь жить люди, обреченные на черную работу рассудка, и беспечить существование богоподобной жизни. Блаженство этих предшественников похоже на блаженство столяра, если он дерзнет отдохнуть на только что отделанном мягком диване для богатого вельможи?)

Мать моя очень добрая женщина и очень меня лю­бит, впрочем, что и говорить об этом... а радость ее опи­сывать ли? Она плакала... Брат мой очень хороший и способный мальчик, порядочно рисует, но нетерпелив. У него большая способность к музыке.

Вчера пришел ко мне один старик, чугуевский жи­тель 70 лет, Иван Васильевич Шаровкин, он поэт — го­ворит почти стихами, проговорил мне несколько своих поэм, которые я вое опишу. Он служил в военном поселе­нии, а потом в кавалерии, вытянул 42 года самой ужас­нейшей лямки. Теперь худощав, красен, глазами смотрит, но ничего не видит, зеленоватые глаза тусклы, зрачков почти не приметно, голова — как лунь, бороды почти нет и та подстрижена. Веселый и крепкий старик, вели­колепно играет на флейте и на всех духовых инструмен­тах, ветеринар, знахарь и все что хотите — я познаком­люсь с ним покороче, напишу с него портрет — инте­ресный субъект!

Прощайте,  Адриан Викторович!  [...]

Миколе'  я послал письмо   из Чугуева — ответа нет.

Мстислав Викторович обещал написать мне, но до сих пор ничего. Я боюсь — не писали ли Вы ему чего-нибудь — я был так неосторожен. И теперь две строчки от него составили бы несказанную радость. Если он те­перь в Лопуховке, то передайте ему мой смиренный и низкий поклон. Лидии Викторовне мое глубокое почтение.

Кланяйтесь Алексею Васильевичу и супруге его.

Привозите побольше здоровья,  это  самое главное.

Ваш Илья

Я видел здесь много любопытных вещей, как-то: се­нокос, то есть косовицу, грабовицу, полову, жниву и то­му подобные прелести, все это чудные, колоритные и сильные картины.

Прощайте, будьте здоровы: чуть-чуть не забыл ска­зать Вам о своей радости, причина этой радости — Ваше занятие малярством. Это Вам очень в пользу.

1 Николай  Иванович  Мурашко — художник,  учился  вместе  с Репиным в Академии художеств.

 


Иллюстрация к рассказу Толстого «Чем люди живы».

М.В. Якунчикова

Нищий с сумой. 1879. ГТГ



 

Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Репин Илья. Сайт художника.