А.В. ЖИРКЕВИЧ
ВСТРЕЧИ С РЕПИНЫМ
Александр Владимирович Жиркевич (1853 — 1927) — малоизвестный поэт и беллетрист (псевдоним: А. Нивин), печатавшийся в провинциальных журналах, а также в “Вестнике Европы”, и некоторые свои произведения издавший отдельными книгами. По профессии — военный юрист; постоянно жил в Вильне, за исключением службы в Смоленске и нескольких лет в конце жизни, проведенных в Симбирске. Его литературное имя не приобрело известности, вскоре было забыто и лишь изредка упоминалось в печати (например, в переписке Чехова). Вновь промелькнуло оно несколько лет тому назад, когда появились в печати записи его дневника, посвященные встречам с Л. Н. Толстым (“Литературное наследство” 1939, № 37 — 38; там же краткая биографическая заметка).
[ДНЕВНИК А. В. ЖИРКЕВИЧА]
7 ноября 1887 г. Петербург.
В эту среду был у К. М. Фофанова. [Константин Михайлович Фофанов (1862 — 1911), поэт. Был в дружественных отношениях и в переписке с И. Е. Репиным и А. В. Жиркевичем.] Был там кое-кто из мелких писак. Часов в 10 пришел известный портретист Репин. Маленького роста, с всклокоченными, длинными, уже с проседью волосами, лет пятидесяти, с вечно смеющимся лицом и с маленькими пронзительными глазками, он произвел на меня странное впечатление. Он сидел часа два и всех исподтишка изучал, едва уловимыми взглядами. Говорил он мало, больше слушал, но по лицу его было видно, что он ко всему относится критически, обо всем у него свое мнение. Я не хотел при нем читать стихов, но Фофанов упросил меня, и я, видя, что он не знает, как занять гостей, прочел два стихотворения, одно из которых: “Приходи ко мне, друг, приходи!” понравилось Репину. [Стихотворение “Приходи ко мне, друг, приходи” помещено в сборнике стихотворений Жиркевича “Друзьям”, СПб., 1899, стр. 15. Входит в состав цикла “Крымские этюды”, посвященного Жиркевичем И. Е. Репину.] Он взял рукопись и два раза перечел ее; потом читал Фофанов свои стихотворения, а затем и пришедший в 11 часов Розенблюм. [Константин Николаевич Розенблюм (псевдоним: К. Льдов), поэт (1862 — 1919).] Репин хвалил его, но по лицу его бродила нехорошая усмешка. Что за таинственная и оригинальная личность Репин?
10 декабря 1887 г. Петербург.
Вчера у Фофанова был оживленный вечер. Репин был очень разговорчив и много рассказывал о своей жизни в Париже и о русских художниках, там проживающих [Имеется в виду пребывание Репина в Париже в семидесятых годах.]. По его словам..., нет темы, нет способа письма, которые в Париже уже не были бы попробованы. Существуют даже гигантские и притом очень хорошие картины с людьми и лошадьми в натуральную величину, с громадными омнибусами и т. п. Однажды Репин и Поленов задумали написать громадную картину, где хотели соригинальничать, изобразив в натуральную величину, за столом, общество современных банкиров, литераторов, ученых и т. п., но оказалось, что это не будет оригинально, так как подобная мысль уже была осуществлена каким-то французом.
Репин говорил, что по петербургским выставкам судить об искусстве нельзя: масса картин, производящих у нас фурор, в Париже не обратит на себя даже внимания, как и было с “Нана” Сухоровского. [“Нана” — картина художника, академика живописи Марцелия Гавриловича Сухоровского (1840 — 1908), писавшего преимущественно дамские портреты и “nu”. Экспонировалась во многих городах России и за границей.] В Париже тысячи художников изощряют свой ум и талант на изящных искусствах, прославляются, сходят со сцены, а на их место идут другие. Как на свидетельство упадка у нас живописи Репин указывает на то, что во главе Академии художеств стоит [великий князь] Владимир Александрович, мало понимающий толк в живописи и окруженный людьми, которые не смеют из чиновничьего подобострастия отстаивать лиц талантливых, когда их не признают такими свыше.
Из русских художников Репин особенно хвалит профессора Вас. Вас. Верещагина и его картины из последней войны и из восточного быта. “Вот это человек, отбросивший рутину и идущий самостоятельно. В каждой картине у него оригинальная идея”, — говорит Репин. Он рассказывает, что между картинами из последней войны была картина “Забытый”, где изображен русский солдат, лежащий одиноко в поле, над которым уже кружится стая ворон. Когда покойный государь обходил выставку, то картина эта поразила его. “Может ли быть такой случай, чтобы свои бросили раненного товарища и ушли?” — спросил он. Тогда из свиты кто-то заявил, что, конечно, это ложь и фантазия художника. Верещагин же, прямой и резкий, выступил вперед и заявил, что это сущая правда и что он сам был свидетелем подобных картин. На него покосились и прошли дальше, а картину он с досады уничтожил, так что остались лишь с нее фотографические снимки. Верещагин это сам рассказывал Репину. [В это время Репин еще не был лично знаком с Верещагиным (см. публикацию воспоминаний Репина о В. В. Верещагине в первом репинском томе “Художественного Наследства”).]
О Верещагине Репин отзывается, как о гениальном человеке, перед талантом которого нельзя не преклоняться.
Так же высоко ставит он Антокольского. “Прочтя его автобиографию, можно подумать, что Антокольский много прикрашивает относительно себя, рисуется и т. п. Ничего этого нет. Кто знает его, как я, тот знает, что все, написанное им, верно, хотя автобиография немного и обходит подробности его детства, когда Антокольский был простым еврейским мальчиком, таскавшим известку и штукатурившим стены, пока отец не заметил в нем наклонности к резьбе и не отдал его в Вильне к резчику. Работа по слоновой кости обратила на себя внимание, и гр. Тышкевич помог юноше выбиться на дорогу. Зачем умалчивать о всех печальных подробностях юности скульптора, как будто в них что-либо позорное?! Это человек с философской и поэтической душой, высоко талантливый и хороший, так что надо удивляться, как жизнь и первоначальная среда не заели его. Письма его крайне интересны, и в них много трезвых, оригинальных взглядов на вещи. Фельетон Буренина возмутителен, так как даже сравнения, приведенные Антокольским и осмеянные Бурениным, очень художественны и умны”. [Речь идет о реакционном критике В. П. Буренине, выступившем тогда под псевдонимом “Граф Алексис Жасминов” в “Новом времени” с фельетоном “Нина и Пуся или Горе от любви”. В восьмой главе этого фельетона (“Новое время” 1887, № 4240, от 27 ноября) под именами Варравы Малахая, Саввы Дикообразова и Вавилы Барабанова были выведены Антокольский, Репин и Стасов.] Репин хвалит все статуи Антокольского, с чем я не могу согласиться, так как они не произвели на меня особенного впечатления.
Об Айвазовском Репин отзывался сегодня, как о художнике довольно заурядном, который с первых же шагов своей карьеры постиг “смысл жизни” и настолько развивал свой талант, насколько это приближало его к чинам и обогащению. Некоторые из его картин Репин назвал очень метко “подносами”. Айвазовского он считает очень умным человеком, но погубившим талант писанием картин по одному и тому же шаблону. Про Куинджи Репин отозвался тоже не очень хорошо, называя рисунок его картин “детским” и хваля колорит. [В своих воспоминаниях о Куинджи (1913 г.) Репин называл его гениальным художником в сфере пейзажной живописи (И. Репин. Далекое близкое. М., изд. “Искусство”, 1944, стр. 316).]
Много вчера толковали об искусстве, о целях его и положении в данное время у нас и за границей. Репин расспрашивал нас, не читали ли мы в журналах, как его бранят за картину “Пушкин на берегу моря”, написанную им вместе с Айвазовским. “Москва всегда относится к картинам вернее, чем Петербург. Я очень рад, когда меня бранят, и грущу, когда слышу похвалу в общих фразах. Когда художника начинают все хвалить, это знак того, что он идет под гору, что талант его перестал развиваться”.
Мне ужасно нравится Репин, его взгляды на жизнь, на искусство, его отношение к людям; что-то порядочное, светлое привлекает вас к этому человеку. Он вчера нашел, что у меня итальянский тип. По словам Фофанова, я нравлюсь Репину, и это мне приятно. Удивляет меня отношение Репина к Бибикову [Виктор Иванович Бибиков (1863 — 1892) — беллетрист.], который в сравнении с ним ничтожество, много о себе думающее, но заурядное. Бибиков, как мне рассказывали, во время сеансов читает Репину книги, но вчера Репин прямо отклонил подобное же предложение Бибикова, попросив его прочитать ему что-либо вне сеансов.
Бердяев [Сергей Александрович Бердяев, поэт-дилетант, в следующем 1889 году уличенный в разных мошеннических проделках.], мне крайне несимпатичный, прочел вчера, закатывая глаза и захлебываясь слюнями, три своих стихотворения, из которых два, особенно “Осень”, очень недурны и всем, в том числе и мне, понравились. Прочел он также и два стихотворения спившегося покойного поэта Симборского [Николай Васильевич Симборский (1851 — 1881), поэт, покончивший жизнь самоубийством.], из которых “Малороссия” замечательно красиво и задушевно; читает Бердяев недурно, во всяком случае лучше Бибикова, который рубит стихи, как котлеты, и воображает себя одним из лучших чтецов Петербурга. Горбунов прочел опять свое стихотворение “В Христову заутреню”, которое посылает гр. Толстому. [“В Христову ночь” (а не “В Христову заутреню”) — стихотворение И. И. Горбунова-Посадова, написанное в ноябре 1887 г. Это стихотворение получило одобрение Л. Н. Толстого.] Стихотворение это теперь мне понравилось менее, чем в первый раз, именно рассуждениями, очень избитыми и длинными. Репин очень верно заметил, после похвал в общих фразах, что это стихотворение могло бы служить проповедью для любого “попа”. Через несколько времени, в разговоре, он же сказал, что не любит стихов, “где поэты поучают и обличают”.
Фофанов прочел несколько своих новых стихотворений, но они на меня не произвели впечатления. В нем что-то совершается, но не знаю, к лучшему или к худшему. В его поэзии стали попадаться чуждые ей нотки с гражданской скорбью, что я ему откровенно и заметил в виде предостережения.
Сближением с Репиным я просто очарован. Что за светлая, чудная личность.
2 января 1888 г. Петербург.
Вчера вечером был у Репина и осматривал его художественную мастерскую, в которой все роскошно, оригинально и интересно. Всюду множество рисунков, картин, драпировок, подмостков, кое-где рыцарские доспехи, кисти, ковры, изящная мебель. Самая мастерская — огромная комната, состоящая из двух отделений, очень высокая, со стеклянным потолком и огромными окнами. Из картин мне очень понравились: портрет сидящего на ковре мальчика, сына Репина; портрет гр. Льва Толстого, изображенного задумавшимся над маленькой книгой в руках; дирижирующего Рубинштейна; московской певицы Климентовой, так и выходящей из полотна; Третьякова и Фофанова (портрет Константина Михайловича не кончен, но уже прекрасен). Репин изобразил его с серьезным вдохновенным лицом, обращенным к небу и, как будто, к чему-то прислушивающимся, фон на портрете — светлый, что редко бывает у Репина. Замечательна еще неоконченная картина — Лев Толстой, пашущий землю. Толстой изображен в белой рубашке с развевающейся по ветру седой бородой и с суровым, сосредоточенным лицом, идущий за сохой, которую тащит по полю белая, простая крестьянская лошадь; другая такая же лошадь идет немного сзади, на веревке, и тащит борону. Вверху картины видна полоска неба; вообще пейзаж очень прост, как и вся картинка, в общем производящая внушительное впечатление...
Очень интересны были споры Репина, Мясоедова и Шишкина о Крамском, которого они все хорошо знали. Мясоедов критиковал Крамского, а те его защищали, особенно Репин, который прямо заявил, что потеря Крамского — великая потеря для русского искусства, так как он влиял на многих художников, шел самостоятельным путем в искусстве и умер, не вполне сделав всего, что от него можно было ожидать. Очевидно споры эти были у них не в первый раз, как это можно было заключить по словам Шишкина, который просто кипел, сверкал глазами и выходил из себя от холодного бесстрастного анализа Мясоедова.
Шишкин глубоко верует в будущность нашего русского искусства и говорит, что России еще предстоит не одно слово поведать миру, он замечательно тепло отзывается о начинающих художниках и с братской любовью говорит о картинах Репина. Репин рассказал о манере Крамского переделывать несколько раз портреты, отчего они и не всегда у него похожи. У Крамского первые наброски были всегда замечательны, а потом он начинал переделывать, подправлять — и сходство до некоторой степени утрачивалось. Когда Крамской писал портрет Репина, выставленный теперь на выставке, Репин после первого сеанса, взглянув на полотно, пришел в восторг от сходства и просил Крамского не трогать, не изменять первоначального наброска. В последующие сеансы тот все-таки сделал по-своему, изменил подробностями выражение лица, и Илья Ефимович теперь недоволен портретом. [Портрет свой Репин мог в эти месяцы видеть на посмертной выставке И. Н. Крамского; ныне портрет находится в Третьяковской галерее (написан в 1876 г.).]
Много рассказывал на этот раз Репин о своем пребывании за границей, о выставках картин в Париже, об Айвазовском, Куинджи, Поленове и др. Когда Репин однажды заметил Айвазовскому, что на одной из его картин фигуры освещены солнцем с двух сторон, то Айвазовский заметил: “Ах, Илья Ефимович, какой вы педант!” И это Репин рассказывал как пример того, как пишет Айвазовский свои картины.
Весь вечер оживлял своим присутствием симпатичный Шишкин, очень удачно остривший, шумевший, хохотавший заразительным смехом, но выказавший несколько раз недостаточное образование и порядочную отсталость. Особенно он издевался над Леманом [Анатолий Иванович Леман (1859 — 1913), беллетрист.] по поводу его участия в обществе трезвости и отказа от угощения вином. Доставалось от него и Мясоедову за поклонение Западу, за отступничество от исторических традиций русского народа; волновался он за студенческие беспорядки, и т. п.
Ясинский [Иероним Иеронимович Ясинский (псевдоним: Максим Белинский, “Независимый”) (1850 — 1926), беллетрист, редактор “Биржевых ведомостей”. Об отношениях Репина и Ясинского см. работу И. Зильберштейна, Неизвестные портреты кисти Репина.] рассказал мне на этом вечере, что в прошлом году познакомился с Мясоедовым на выставке, где были его картины. Они ходили вместе по выставке, и Мясоедов, по обычаю, все с плеча ругал и критиковал. Подходят к одной картине, и Мясоедов спрашивает Ясинского: “Как вам нравится эта картина?” — “Да она совсем похожа на поднос”, — ответил Ясинский. Тогда Мясоедов, помолчав минуту, говорит: “Это моя картина”. Вчера Ясинский выносил показать мне и M-me Леман портрет, который он пишет в мастерской Репина с Фофанова en face, пока очень неудачный и непохожий, так что, увидя цветущее, полное лицо, я спросил Иеронима Иеронимовича: “Кто это?” — и тут только догадался, что это Фофанов.
Леман вчера окончательно произвел на меня впечатление ограниченного человека; он несколько раз ляпал ужасные абсурды с авторитетным видом, в чем его бесцеремонно обличал прямой, умный Шишкин.
Шишкин в своих разговорах выказывает отсталость по части литературы и политики. На это Илья Ефимович прошлый раз очень удачно про него продекламировал:
“Мы живем среди полей
и лесов дремучих...”
Оживленная беседа протянулась до двух часов ночи. Репин был так любезен, что с лампой обошел со мной все картины и освещал их. Портрет Толстого в натуральную величину у меня и теперь стоит перед глазами, а когда глядишь на него издали, из другой комнаты, то так и кажется, что угрюмый, строгий старик смотрит на тебя, прислушивается к разговору и сейчас встанет, чтобы сказать свое вещее слово. Что мне нравится в картине Репина, это оригинальность во всем. Есть, например, у него картина: несколько яблок лежат на листьях. Другой нарисовал бы прекрасные плоды на каких-нибудь прекрасных листьях, а у Репина нарисованы несколько зеленых недоспелых яблок, на капустных и яблочных листьях, без всяких прикрас и без расчета на эффект. [Этюд Репина “Яблоки и листья” (1879); находится в Русском музее. Жиркевич знал его до появления на персональной выставке 1891 г.] Первое мое впечатление о Репине, что это истинный художник и замечательно умный человек, все крепнет, чем более я прислушиваюсь к его мнениям, взглядам и чем более знакомлюсь с его картинами. Умные проницательные его глаза теперь мне не страшны, и я привык уже прямо и бесстрашно выдерживать их вопрошающий пронизывающий взор.
3 января 1888 г. Петербург.
Из числа картин, которые я вчера видел в мастерской Репина, еще одна поразила меня, это — портрет монахини, родственницы Ильи Ефимовича. Она представлена в черном платье, с молодым лицом, в глазах и сжатых губах которого столько тоски, отчаяния, внутренней борьбы, что я долго не мог оторваться от этого гениального произведения. Монахиня так и хочет выйти из рамы и заговорить. [“Монахиня”, написанная Репиным в 1887 г. с его двоюродной сестры Олимпиады Васильевны, демонстрировалась на XVI Передвижной выставке 1888 г. Находится в Киевском художественном музее.] Вообще почти все портреты Репина отличаются смелостью рисунка, который точно намазан беглой небрежной кистью, но все эти мазки уложены так верно и типично, что поневоле даешь им предпочтение перед прилизанностью деталей, которой отличаются даже портреты Крамского. Нельзя не заметить, что у Репина многое рассчитано на эффект и в каждом портрете его, в постановке фигуры, в повороте головы, в аксесуарах — все говорит, что картина задумана по известной программе, с целью поразить зрителя.
23 января 1888 г. Петербург.
Вечер у меня провел Репин, и я вполне насладился его беседой, и умной и оригинальной. Много говорили о последних произведениях Гончарова. Репин поклонник всего прекрасного, жизненного и потому восторгается типами слуг Гончарова. [В январе 1888 г. были напечатаны произведения И. А. Гончарова в “Вестнике Европы” (“Воспоминания и очерки”) и в “Ниве” (“Слуги”).]
Говорили мы много о процессе творчества, и на мой вопрос, по одним [ли] и тем же законам творят художник и поэт, Репин отвечал утвердительно. Картину, по его словам, приходится так же перемарывать, как стихотворение; так может тянуться несколько лет, и вещь иногда бросается, так как “вдохновлявшая идея или видоизменилась или побледнела под наплывом новых, более свежих впечатлений”. “И у художника, как и у поэта, иногда образы толпятся в голове, но сразу их не выльешь на полотно, не хватает красок, как у поэта не хватает слов, рифм, выражений. Как поэт часто страдает от бессилия стиха в выражении идеи, так страдает и художник”. Что за глубина и сжатость его мысли. Просто — гений. Ему понравилась картина Сверчкова, посвященная мне, особенно после того, как я прочел стихотворение, ее вызвавшее. [Стихотворение Жиркевича, посвященное Н. Е. Сверчкову и озаглавленное: “Ко дню 50-летнего юбилея” (1887 г.) (“Прими летучие страницы...”), помещено в сборнике “Друзьям”, стр. 29.] Насчет предложения, сделанного мне Сверчковым, — ввести меня, как гостя, в Соляной Городок на “понедельники”, Репин заметил, что интересного там мало, а больше прохаживаются насчет “клубничных анекдотцев”. Репин отказался бывать там потому, что знает, со слов Дмитриева-Оренбургского, что военные генералы, состоящие членами кружка, любят осаждать других членов, настоящих художников, просьбами исправлять им их картины. Кроме того, самое знакомство с генералами, от нечего делать забавляющимися искусством, не привлекает Репина.
6 февраля 1888 г. Петербург.
Репин вчера был в хорошем расположении духа и показал обществу две свои картины, до сих пор скрывающиеся за занавесками. Они еще не закончены, но замечательны, по смелости рисунка и экспрессии. Одна изображает запорожцев из гоголевского “Тараса Бульбы”. От картины трудно оторваться. Другая картина — угодник Николай, останавливающий за руку палача, готовящегося отрубить голову осужденному. Картина тоже не окончена, и судить о ней еще трудно, хотя и теперь есть в ней что-то, хватающее за душу. И перед второй картиной я стоял долго, изучая манеру письма и немея перед смелостью рисунка. Что за талант развивается в Репине, и что может подарить он искусству, если не бросит работать и не собьется на путь всезаедающей доходной рутины. У него в мастерской имеется много гигантских занавесей, скрывающих начатые картины, но он их не показывает; а так было бы интересно заглянуть и туда. Россия — страна богатырей, и Репин — богатырь кисти. Как я его люблю! [Запись в дневнике Жиркевича, от 11 августа 1888 г., посвященную Репину, см. в предисловии к данной публикации.]
30 сентября 1888 г. Петербург.
Вчера часов в 12 я поехал к Репину. Узнав, что у него сеанс, я послал с человеком свою визитную карточку, прося доложить, что ежели он очень занят, пусть не принимает, а я зайду в другой раз. Только что ушел лакей, как слышу быстрые шаги по лестнице, ведущей в студию, и через миг передо мной появляется сияющий, приветливый и грациозный Репин со словами: “Здравствуйте, мой дорогой, хороший, милый Александр Владимирович”. Мы раз десять принимались с ним целоваться, и я чувствовал, что на глазах у меня были слезы.
Репин наскоро объяснил мне, что у него сидит какой-то моряк, дорожащий каждой минутой, и что он сошел ко мне хоть на минуту лишь потому, что очень обрадовался, узнав о моем приезде. Мы наскоро перекинулись с Ильей Ефимовичем несколькими словами. Я хотел уже уходить, как вдруг он мне говорит:
— У меня есть к Вам просьба: я задумал написать целую серию портретов лиц мне дорогих, моих друзей. Не согласитесь ли вы дать мне хоть два вечерних сеанса? Я очень желал бы иметь и вас в коллекции дорогих мне лиц.
Я, конечно, поблагодарил его за этот новый знак его дружбы ко мне.
— Если будет возможно, то я набросаю один портрет и для вас...
Тут я прервал его, говоря, что не могу делать заказа, который дорого стоит и для которого у меня нет средств.
— Полно же, какие тут средства? Мы это все устроим... И так, вы согласны позировать?
Затем Репин пригласил меня с женой [Жиркевич тогда только что женился на Екатерине Константиновне Кукольник (сконч. около 1922 г.).] к себе на вечер, куда мы с ней вчера и отправились. Застали за чайным столом В. И. Бибикова и Фофанова, Репин попенял, что я опоздал немного, и заявил, что у него сегодня лишь кружок близких знакомых. Мы просидели до часу, причем время пролетело незаметно в очень интересных и оживленных разговорах, в которых Фофанов почти не принимал участия. Репин был рыцарски любезен с Катей, и, видимо, лицо ее ему нравилось, так как он в нее все вглядывался вдумчиво и пристально, что, как я заметил, он делает всегда, когда старается уловить выражение лица, обратившего на себя его внимание.
Заговорили об Эрмитаже. Репин сказал, что у нас в Эрмитаже собраны сокровища, которым и цены нет, например, некоторые произведения Мурильо, Корреджио и других художников испанской и итальянской школы. “Со временем в наш Эрмитаж будут приезжать туристы со всех концов света, чтобы учиться и наслаждаться. Правда, у нас есть много хламу, но я побывал в заграничных картинных галереях и могу удостоверить, что там гораздо более хлама, чем у нас в Эрмитаже. Досадно, что есть вещи, положительно никуда не годные, но за которые заплачены баснословные деньги, вроде картинки Рафаэля, за которую покойный государь дал двести тысяч рублей лишь потому, что она нравилась императрице, тогда как вся-то цена этому образку двадцать пять рублей, много — сто!”. [Речь идет об одной из ранних мадонн Рафаэля — “Мадонна Конестабиле”, приобретенной в 1870 г. Александром II за 310000 франков и подаренной императрице. Находится в Эрмитаже.] Репин отозвался очень резко о Сомове [Андрей Иванович Сомов (1830 — 1909), историк искусств, хранитель Эрмитажа.], “ничего не понимающем, тупоголовом и невежде”, который развешивает по-своему картины в Эрмитаже, так что многие из них совсем теряют свой эффект.
Стали говорить об Италии, и Катя с Репиным вспоминали те места, которые они оба посетили. Репин был не далее года тому назад в Италии и об Италии и итальянцах говорит с заметным воодушевлением. По его словам, объединение Италии играет громадную роль в развитии искусства. “Вот что значит объединить нацию, случайно разбитую на части историческими событиями, но таящую в себе еще жизнь, силы, таланты. Последняя выставка художественных произведений в Италии доказала всему миру, что в Италии вновь возрождается искусство, как будто бы на время павшее. Выдвинутый вновь на тот путь, на котором развивался и ранее, итальянский народ почуял свои силы, и вот, за последние четыре года в особенности, Италия обогатилась такими великими произведениями искусства, которые составляют эпоху в его развитии. Я изъездил многие художественные центры Италии и везде чувствовал эту вновь забившуюся жилку искусства. Сколько в Италии за последнее время появилось великих творений, авторы которых даже неизвестны и не пользуются славой, которую вполне заслужили. Стоит пойти на кладбища в Риме, Флоренции, чтобы поразиться тем совершенством, до которого дошло ваяние. Надгробные памятники, часто совсем неизвестных художников, полны оригинальности, идей, даже гения. Целые сцены, в которых мрамор одухотворен по воле художника, сцены из частной и общественной жизни, Заставляют восторженно биться сердце всякого, любящего и понимающего искусство. Нет! Италия еще не сказала своего последнего слова в деле искусства!” [Несколько лет спустя, 10 января 1894 г., Репин под непосредственным впечатлением писал Жиркевичу из Неаполя: “В Италии новая школа так поднялась! Глубокий внутренний талант везде бьет ключом и виден в каждом пустяке. В расписанном кафе часто глаз не оторвать от стенных панно. Какие колористы и с каким вкусом!.. Все легко, свободно, изящно выливается в созданиях местной школы — неаполитанской, самой талантливой, непосредственной и новой, без всяких рефлексов тяжелого ума — поют, как птицы небесные... Но здесь бедность, да ведь какая!!. Очевидно эту сладкую страну съедают паразиты, и это — немцы. Они все прибрали к своим рукам. Торговля, рестораны, отели, железные дороги, конки, все значительные места — все это в немецком владении. Даже всю прислугу, все это наполнили немцами... Прелестный итальянский язык в презрении — звучит гнусный deutschland с высокоподнятой, жирной, белобрысой рожей господствующей нации. Прекрасные, бледные, захудалые итальянцы кипят злобой — взрываются вспышки, как было здесь в Неаполе до нашего приезда, как недавно взорвало в Палермо. Их давят войсками. Тройственный союз — вот их разоритель, он их съест”.]
Долго и хорошо говорил Репин на эту тему, описывая отдельные произведения, с чувством глубокого понимания таящихся в них идей. Особенно трогательно и хорошо описал он один надгробный памятник, изображающий трех молодых женщин, которых ангел смерти уводит за руки в могильный склеп.
От Италии мы перешли к России. Заговорили о Крамском. Репин горячо восстал против статей Буренина, в которых последний упрекал Репина в неблагодарности к Крамскому. [Речь идет о воспоминаниях Репина о Крамском, впервые напечатанных в майской книжке “Русской старины” в 1888 г. Последняя глава этих воспоминаний озаглавлена “Перемена” и касается затрагиваемых в дневнике тем.] “Я всегда любил и уважал Крамского, — сказал он, — но никогда не был ослеплен им до того, чтобы раболепно видеть в нем только одни хорошие стороны. Когда я набросал жизнь Крамского в своих записках, разбив ее на два периода, мною руководила лишь правда, а не злоба или зависть. Да, Крамской был слишком умный человек, чтобы не понять тех сфер, в которых он вращался, и не сделать всего, чтобы воспользоваться этими сферами для своих личных выгод. Крамской был политик очень тонкий и наблюдательный и хорошо сознавал, что у нас, в России, обстановка и манера держаться значат очень много. Для того чтобы разные Гинцбурги, Валуевы, Имеретинские [Гораций Осипович Гинцбург, богатый меценат; Петр Александрович Валуев, в то время министр в отставке, занимавшийся литературой, и кн. Александр Константинович Имеретинский, начальник главного военно-судебного управления.] не смотрели на него свысока, как на бедного выскочку, он и создал себе обстановку, подобную той, которая окружает этих господ, и принял их внешность, их манеры, тон их разговоров... Крамской ради семьи убил свой талант, задавшись целью обогатить семью, оставить ей обеспечение. Это был замечательно способный человек, но портреты, за которые он брал до 5000 рублей, сгубили его, не давая возможности творить что-либо самостоятельно. Я слишком хорошо знал Крамского, чтобы не видеть в последних годах его жизни политического расчета, лично для меня несимпатичного и на который я не способен! Да, я не лгал, когда изобразил Крамского в последние годы его жизни важным барином, пресыщенным сибаритом; он стал таким. Быть может, он сознавал весь позор такого положения, и не имел уже сил бороться с засасывавшей его тиной! А что мог бы он дать еще русскому обществу! Какие силы погибли с ним для русского искусства! Какие замыслы таились в нем и умерли, едва обозначенные в данных уже обществу картинах! Крамской был политик! Читали вы его переписку с Третьяковым по поводу предложения его, сделанного Третьякову, чтобы тот купил его за 12000 на один год и тем дал бы ему возможность докончить картину “Христос перед Пилатом”? [Картина “Хохот” (“Радуйся, царь Иудейский”), писавшаяся в 1877 — 1879 и в 1882 гг., осталась неоконченной. Находится в Русском музее.] Я лично говорил об этих письмах с Третьяковым, и на мой взгляд эта часть переписки — пятно на памяти Крамского. Предлагая продать себя за 12000 рублей, он жестоко и явно лгал, рисуясь перед обществом и желая объяснить нуждой то, что не создавал ничего выдающегося. [Об этой субсидии Крамской писал П. М. Третьякову в нескольких письмах 1883 г. (И. Крамской. Письма. М., Изогиз, 1937, т. II, стр. 248 и сл.).] И что значили для Крамского эти 12000? Когда он писал о них, то он уже был богат, а масса заказов на портреты давала ему возможность в какой-нибудь месяц получить эту сумму! Ведь брал же он две-три тысячи за портрет, значит четыре портрета — и желаемое имелось бы, чтобы бросить все и жить целый год для одной только картины. У нас привыкли уж если хвалить, так хвалить сплеча, даже порой подтасовывать факты. Я же привык говорить всегда правду и не жалею, что сказал ее. И неужели сказать о человеке, что в нем были и дурные и хорошие стороны, значит быть неблагодарным”.
Затем Репин много рассказывал о той безумной роскоши, в которой жил Крамской и его семья. “Бывало я, будучи юношей, ходил в театр, в раек, так как отец не мог дать мне денег на лучшие места, а дети Крамского постоянно сидели в восьмом, не ниже, ряду. Сколько стоило трудов и хлопот Крамскому определить одного из сыновей в корпус. Для этого пришлось ему беспокоить даже высочайших особ — и для чего все это? Для тщеславия, для того, чтобы выделиться и выделить семью!” Далее Репин рассказал, насколько возмущали его за последнее время в Крамском это тщеславие и заискивание перед высшими лицами. Крамской умел всегда обставлять получение писем от разных высочеств и сиятельств торжественной обстановкой, так что все присутствовавшие у него при этом должны были видеть, какое он важное лицо и с какими людьми поддерживает отношения. В таких случаях Крамской доходил до комизма, до жалости. По словам Репина, Крамской оставил большое состояние семье, притом так, что о сумме денег в обществе никто [ничего] определенного не знает. Посмертная продажа картин тоже дала изрядную сумму, хотя из них еще не все проданы до сих пор, так как за них просят баснословные цены.
Когда зашел разговор об отношениях Суворина и Крамского, Репин заявил, что знает из первых рук, что Крамской просто диктовал Суворину его художественно-критические статьи, а Суворин только под ними подписывался. Крамской же продиктовал Суворину и хвалебный отзыв о картине Репина “Иоанн Грозный”, помещенный в “Новом времени”, под которым Суворин и подписался на изумление и ярость некоторых недоброжелателей Репина, каков, например, Буренин. Между прочим, Репин рассказал следующее: “Работая усердно над картиной и будучи страшно разбит нервами и расстроен, я заперся в своей мастерской, приказав никого не принимать, и сделался невидимкой для петербургского общества. А между тем слухи о моей картине уже проникли туда, и многие желали ее видеть, я же принял меры, чтобы ранее времени праздные зеваки не могли удовлетворить своего любопытства и мешать мне работать. Вдруг получаю очень любезное письмо от Суворина, в котором он просит разрешить ему приехать посмотреть картину и назначить час. Я ответил очень сухо, официально, что он может видеть картину до 12 часов ежедневно, но что я прошу его ни слова не писать о ней в печати, пока она не будет выставлена для публики. Суворин не приехал, и мне передавали, что он был взбешен моим сухим ответом, так как привык уже считать себя за какого-то художественного оракула и за известного публициста. Когда я выставил свою картину, то заранее ждал, что “Новое время” выльет на нее потоки грязи. Вдруг читаю восторженный отзыв Суворина, который, как оказалось впоследствии, был продиктован ему Крамским. Отзыв этот очень сконфузил меня. Я тогда еще не вполне был уверен в том, какую роль играет в жизни Суворина Крамской, и думал, что Суворин высказал про мою картину свое личное убеждение. Хотя с Сувориным я лично тогда еще не был знаком, но сейчас же поехал к нему с визитом. Войдя к нему, я заявил, что мне стыдно смотреть ему в глаза после всего, что произошло между нами. В заключение мы расцеловались. Только потом я узнал, что Суворин писал мне хвалебный гимн со слов Крамского, чего Буренин не мог и не может ему простить до сего времени”. [Очевидно Репин не прав, предполагая, что статьи Суворина написаны под диктовку Крамского. Из писем последнего видно, что Крамской впервые читал их в “Новом времени” как неизвестные ему, давал автору советы, делал замечания. Визит Суворина к Репину, о котором упоминается, был сделан по совету Крамского. “Вы положительно должны поехать к Репину и видеть его картину... Видеть необходимо. Необходимо убедиться лично (так сказать, вложить персты), что русское искусство наконец созревает... И как написано, боже, как написано”, — в таких выражениях писал Крамской Суворину (см. И. Крамской. Письма, т. II, стр. 320 и сл.). Хвалебная статья Суворина помещена в “Новом времени” за 1885 г., в номере от 12 февраля.]
Репин рассказывал о той горячке, с какой он писал эту картину, не дававшую ему покоя ни днем ни ночью, пока не удалось воплотить выношенные душой образы. Рассказывал он и о том шуме и переполохе в художественных кругах, какие наделала его картина, и то, что ей было придано какое-то политическое значение.
В Академии художеств профессор анатомии прочел даже лекцию студентам, доказывая, что картина написана лживо, неправильно, без знакомства с анатомией, что фигура Иоанна будто вросла в землю и т. п. Перед слушателями была даже воспроизведена самая картина с грубым подчеркиванием в ней неправильностей. [Лекцию прочел проф. Федор Павлович Ландцерт (1833 — 1889), напечатавший ее затем в “Вестнике изящных искусств” 1885, вып. 2, стр. 192 — 205.] Одним словом Репин, по его собственным словам, был признан Академией чуть ли не безбожником в искусстве.
Заговорили мы об известных картинах Верещагина на евангельские сюжеты. Репин, признавая талант в Верещагине, отозвался обо всех этих вещах как о не заслуживающих особенного внимания. Он описал нам содержание главнейших картин Верещагина, доказывая, что все они написаны по Ренану с целью осветить более резким светом некоторые места из жизни Христа и, так сказать, внести в его жизнь больше общечеловеческих подробностей. Репин, как всегда, описывал картины мастерски, так что в воображении слушателя вполне выступала картина, хотя и без определенных красок, но зато со всеми ее недостатками и хорошими качествами. Особенно хорошо описал он ту картину, где Христос одиноко идет по тропинке. [Речь идет о “палестинских жанрах” Василия Васильевича Верещагина (1842 — 1904), написанных под влиянием “Жизни Иисуса” Ренана и выставленных впервые на выставке в Вене в 1885 г., где они вызвали протесты католических кругов и полемику в печати.]
Говоря об Эрмитаже, я коснулся статуй Антокольского и заметил, что при всем моем желании не нахожу в них ничего выдающегося. Репин вступился за Антокольского, восторгаясь его “Сократом”. “Знаете ли, — сказал он, — что, придя в Эрмитаж, я не узнал статуи Христа. Ранее я ее видел еще до отливки, и она производила на меня сильное впечатление. Теперь же Христос похож на какого-то разбойника, загубившего двадцать душ и которого связали покрепче. Что за узкий, бессмысленный лоб, что за идиотское выражение глаз. Я не могу объяснить себе, отчего прежде (в мастерской у Антокольского) я восторгался этой же самой статуей!” Заговорили мы о статуе Гудона “Вольтер”, перенесенной из Публичной библиотеки в Эрмитаж. Репин возмущается, что эту великолепную статую, в которой мрамор дышет, поставили рядом с графиней Дюбарри, со статуями нимф и т. п. По его мнению, эта статуя Вольтера производила более сильное впечатление, когда с нею встречались в огромном зале библиотеки, посреди книг, когда-то принадлежавших этому философу.
Разговор коснулся отзывов журналистики о Репине, и Бибиков, по свойственной ему развязности, стал передавать Репину те гадости, которые говорят еще до сих пор по его адресу за портрет Фофанова. Репин ответил, как я и ранее от него это слышал, что его радует брань литературной братии, доказывающая, что он еще может что-нибудь создать новое и выдающееся.
— За что на вас ополчается Буренин? — спросил я его.
— А за то, за что люди его пошиба ополчаются против всего, не подходящего под установленные или изобретенные искусственные рамки.
Тут Бибиков заметил, что недавно он говорил с Бурениным о Репине, защищая последнего. “Ах, вы ничего не понимаете, — сказал Буренин, — за Репиным тянется Стасов, а за Стасовым — жиды. Репин талант, но он играет в руку жидам”.
Репин был вчера весел и мил, каким я давно его не видел. По просьбе Кати он показал ей и нам свои картины, причем, несмотря на мои просьбы, “Запорожцев” своих не показал, а лишь первоначальный их этюд. Картина “Николай Чудотворец, останавливающий казнь”, которую он готовит к предстоящей выставке, значительно изменена сравнительно с тем, что я видел ранее. Я заметил, между прочим, Репину, что не понимаю выражения лица градоправителя, подбегающего к Николаю, но фигуры Николая, палача, казнимого и прочих осужденных до того живы, что дух захватывает от драмы, начинающей разыгрываться. Особенно чудесен угодник, лицо которого полно такой духовной силы и сознания правоты и нравственного превосходства, что от него оторваться трудно. Нечего и говорить, что выписка деталей и лепка фигур ничего не оставляет желать большего. Мне показалось, что замечание мое задело Репина, а из дальнейшего разговора я вывел, что ему самому как будто не нравится лицо градоправителя. Показывал Репин и начатую им серию портретов его друзей, между ними почти оконченный карандашный портрет Лемана, портрет какого-то врача (о котором Репин мне сказал, что он не из знаменитостей), неоконченный портрет Введенского, в котором уже уловлена характерная улыбочка оригинала [Арсений Иванович Введенский (1844 — 1909), критик и библиограф. Репин писал о нем В. Г. Черткову 30 января 1888 г.: “Я познакомился с А. И. Введенским. Какой умница. Просто кладезь премудрости, настоящей, глубокой, живой. Как неотразимо он защищает теории Льва Николаевича о непротивлении злу. Просто удивительно”.]. Показывал Репин и другие свои картины, портреты, между прочим, и прекрасно начатый портрет баронессы Икскуль во весь рост.
Репин весь вечер шутил, смеялся, делал меткие характеристики, рассказывал о своих встречах и впечатлениях. Он рассказал, что существует целая переписка между Сувориным и Крамским о портрете Суворина, так художественно правдивом. Семья Суворина нашла портрет слишком резко написанным, так как художник подчеркнул в портрете душевные недостатки оригинала, заметные в его лице. Суворин просил Крамского переделать портрет, но тот отказался. [Портрет А. С. Суворина, работы Крамского, написан в 1881 г.; находится в Русском музее. См. о нем в письме Крамского к Суворину от 6 января 1883 г. (И. Крамской. Письма, т. II, стр. 244).] В другом случае Крамской был менее тверд. Он рисовал портрет известного богача Мальцева [Юрий Степанович Нечаев-Мальцев (1834 — 1913); портрет написан в 1886 г.]. Когда Репин пришел к нему и увидел первоначальный набросок, он пришел в восторг: “Так, — по его словам, — умело и метко схватил Крамской выражение важного тупоумия в лице оригинала”. Но пришли сестрицы Мальцева и упросили Крамского переделать портрет, уверяя его, что братец их схвачен художником в неудачный момент, и что у него совсем иной вид, когда он занят делами. Крамской переделал портрет и испортил его безвозвратно, чем Репин глубоко возмущается до сих пор.
“Как можно переделывать портрет, я не понимаю! Ведь пока пишешь портрету влюбляешься в оригинал и стараешься передать на холст все то, что выражено характерного в лице. Окончив портрет, говоришь в нем все, что уловил в оригинале. Если же станешь переделывать, то возьмешься за неблагородный и унизительный труд, так как станешь выдумывать и лгать! Не берись тогда писать портрет, если тебе предъявляют требования, с которыми ты, как художник, ищущий правды, не можешь согласиться. А раз взялся за работу, то доведи ее до конца, не соглашаясь на сделки. Я никогда не соглашался на такие переделки и даже не понимаю, как возможно их делать!”
Я заметил Репину, что по портретам Крамского можно судить о том, кто из оригиналов, с которых он писал, был ему лично симпатичен, и кто нет. “Нет, этот вывод ваш неправилен, — возразил Репин. — О симпатиях и антипатиях здесь не может быть и речи. Художник в каждом лице может и должен найти основные черты и передать их с правдой. Про меня ходят слухи, что я умею уловить дурные черты характера и выразить их в портрете и что будто тот, кто даст мне возможность рисовать с него портрет, рискует перейти в потомство с печатью своих пороков. Было бы напрасно мне утверждать, что я не ищу этих дурных черт, а ищу правды и не виноват, что дурное преобладает в оригинале настолько, что затемняет хорошее. Еще недавно Микешин [Михаил Осипович Микешин (1836 — 1896), художник и скульптор; в 1888 г. Репин писал его портрет, находящийся ныне в Третьяковской галерее.] говорил мне об этом мнении, и я от души над ним посмеялся: какой же порядочный человек — художник — пишет карикатуры. Вы говорите, что все генералы, например, у Крамского шаблонны. Нет, это не верно. В каждом из них вы прочтете основные черты их характера или бесхарактерности, причем там найдется и много хорошего, симпатичного”.
Много спорили мы о литературе, об искусстве; восторгались силой кисти и карандаша Шишкина (“Бурелом” которого, набросанный карандашом, украшает мастерскую Репина), говорили о значении передвижников и Академии художеств, о русском искусстве и т. п. Когда Фофанов и Бибиков стали уходить, Илья Ефимович задержал нас и заговорил опять о моем портрете. В будущий четверг он скажет мне, когда к нему зайти; обещал окончить портрет в два сеанса. Он просил также придти и Катю на эти вечерние сеансы и прочесть что-нибудь нам вслух, пока он будет работать. Катя сказала, между прочим, что он меня обессмертит своим портретом. Репину это выражение, видимо, пришлось не по душе (я забыл предупредить Катю о том, как скромен Репин и как не любит он, когда его ставят на пьедестал). Расстались самым дружеским образом. Он проводил нас на лестницу и взял слово, что мы будем бывать на его четвергах, пока будем жить в Петербурге. Я ушел от него, как всегда, полный новыми мыслями, чувствами, мечтами, с желанием трудиться и любить ближнего. Между прочим, Репин спросил меня, не забросил ли я поэзию. Я ответил, что напротив того, я только и мечтаю отдаться литературе и, главным образом, поэзии.
7 октября 1888 г. Петербург.
Вчера мы с Катей были у Репина, где собрался небольшой кружок знакомых. Вечер прошел оживленно в споре о литературе. Илья Ефимович говорил много, горячо, умно, искренно. Он утверждал, что талант, за что бы он ни взялся, все у него выйдет хорошо и оригинально, и в пример приводил Льва Толстого. Вся сила Толстого, по мнению Репина, заключается в тех нравственных идеалах, которым он остается неизменно верен и которыми дышат его произведения. Оттого эти произведения перейдут в потомство, тогда как масса статеек тенденциозных, но не согретых пережитыми и прочувствованными идеалами, быстро забудутся. [Об отрицательном отношении Репина к мировоззрению Толстого см. ниже.] Раз у писателя есть талант и прочно сложившееся на нравственных началах миросозерцание и он может обо всем писать, написанное им становится достоянием будущих поколений. Ясинский, например, по словам Репина, безусловно талантливый человек, а между тем все его произведения, за редким исключением, так и отзывают порнографией. Между тем Зола, на которого нападают за избираемые им сюжеты, не порнографичен, потому что то, что пишет он, — правда, голая правда, которую он описывает до жестокости верно и которая не виновата, что шокирует нравственное чувство, извращенное изломанностью воспитания. На мое замечание, что Шекспир отдает порнографией, Репин возмутился и горячо стал доказывать, что где правда и убеждение соединены с талантом, там нет порнографии, а она есть там, где талант задается тенденцией и для нее жертвует правдой. “Все, что истинно, то прекрасно”, пародировал Репин известное изречение. Нет той грязи, которая в руках убежденного, честного таланта не превратилась бы в перл искусства, перед которым остается только благоговеть.
Разговор перешел на искусство. Репин восстает против формулы “искусство для искусства”, которой он не признает. По его словам, есть только одна формула: “искусство для жизни”. Все служит для жизни и каждое произведение служит ей. Я спорил с Репиным, доказывал, что существуют обе формулы и что их надо понимать как процесс творчества творящего. Репин сказал, что он всегда служил известным идеалам и выбирал из них те, которые захватывают глубже и шире, что никогда он не писал для какой-то отвлеченной формулы “искусство для искусства”, едва ли для кого-нибудь понятной. Репин много говорил на эту тему. Затем он рассказывал о поездке своей на Кавказ в этом году, о типах казаков, которых он набросал несколько. [В июле 1888 г. Репин посетил Кавказ (Тифлис), а затем проехал на Кубань, в станицу Пашковскую, где работал над этюдами для “Запорожцев”.] Меня поразило глубокое понимание литературы Репиным и основательное знание русских авторов не только классических, но и современных посредственностей.
14 октября 1888 г. Петербург.
Вчера провели вечер у Ильи Ефимовича Репина. На звонок он вышел к нам сам, торопливо пряча пакет с моими стихами в боковой карман сюртука. Оказывается, что он только что собирался прочесть эти стихи Фофанову, так как, по его словам, они ему “очень пришлись по душе” (вчера утром я послал посвященное ему мое стихотворение “Поборнику правды” и получил от него несколько задушевных и лестных мне слов благодарности).
Репин настойчиво требовал, чтобы я прочел вслух это стихотворение; я отговаривался, зная, что читаю стихи плохо. В конце концов Репин прочел начало, а я дочитал по его настоянию конец. Фофанов несколько раз восторженно восклицал: “Прекрасно, прекрасно!” Репин же сказал: “Мне это произведение очень и очень нравится. Я хотел было написать вам длинное письмо, но, как всегда бывает, не написал и десятой доли того, что думал и чувствовал, так как завален был работой. Во всяком случае я очень тронут вашим вниманием и прошу извинить меня за письмо, очень короткое и мало выражающее мои чувства”.
Репину не понравилось, когда он узнал, что я берегу его письма. “Зачем? Под впечатлением минуты порой пишешь такие строчки, которые потом не написал бы. Вот Крамской, так тот сознавал, как надо быть осторожным в переписке. Все его письма строго обдуманы, и в них не найдешь ничего, что проникало бы в частную жизнь автора далее тех рамок, которые он сам назначил. Умрешь, а потом каждую твою строчку станут вспоминать, толковать. А я человек горячий, впечатлительный и не всегда воздержанный на бумаге”.
Репин напомнил о завтрашнем сеансе, и мы перешли на литературу. Он стал расхваливать очерки Альбова, находя их глубоко верными, психологическими этюдами. [В 1888 г. вышли две книги беллетриста и критика Михаила Ниловича Альбова (1851 — 1911): “Рыбьи стоны” и сборник “На точке. — Филипп Филиппыч. — О том, как горели дрова”.] “Какая глубина мысли, какое понимание человеческого сердца, какая наблюдательность, — восклицал он. — А между тем я встречал Альбова. Это молчаливый, не бросающийся в глаза господин самой заурядной внешности”. Затем Репин стал называть целый ряд вновь появившихся в нашей литературе за последнее время беллетристических произведений, бегло, но метко определяя их место и значение в современной литературе. Каждая статья даже неизвестного автора, но носящая на себе печать таланта, возбуждает в нем внимание, перечитана и критически оценена. Слушая его, я удивлялся, когда успевает он перечесть все журналы и вновь выходящие книги за массой художественных работ, перемешанных визитами, приемами и т. п.
Лихачев (переводчик “Тартюфа”) [Владимир Сергеевич Лихачев (1849 — 1910), поэт-переводчик, за перевод “Тартюфа” получивший премию Академии Наук.] рассказал массу анекдотов и фактов из жизни Бородина, портрет которого мы только что видели в мастерской Репина, посвятившего портрет Римскому-Корсакову. На вопрос, почему он сделал это посвящение, Репин ответил, что Римский-Корсаков безвозмездно и великодушно принял на себя труд окончания некоторых произведений Бородина. “Я же этим портретом только хотел выразить благодарность и внимание человеку, так горячо отнесшемуся к чужой для него работе”. [Портрет композитора Александра Порфирьевича Бородина (1833 — 1887) — посмертный. Посвящение Римскому-Корсакову Репин написал на самом портрете.]
Много интересного рассказывал Репин об И. С. Тургеневе и M-me Виардо. Тургенева он знал очень хорошо, писал с него портреты, а у M-me Виардо бывал на ее артистических вечерах. Вот что рассказал Репин: “Я никогда не встречал человека, на старости лет так горячо влюбленного в женщину, каким был Тургенев. Основная черта его характера — необыкновенная доброта и мягкость. Он всецело был под влиянием этой женщины, как и муж ее, тоже причастный к литературе. Оба эти человека как бы дышали умом M-me Виардо, и каждое ее слово, мнение, характеристика были для них священны. Не забуду сеансов во время писания с него портрета. Бывало, только что войдет M-me Виардо, Тургенев вскакивает, розовеет, волнуется, как восемнадцатилетний юноша, увидевший любимую женщину. Впрочем, неудивительно, что Тургенев так горячо любил эту женщину. M-me Виардо обладает замечательным умом. Когда я с ней познакомился, голос ее уже был подорван, и как певица она производила довольно грустное впечатление. Но зато стоило поговорить с ней час, чтобы прийти к заключению, что более обаятельную особу трудно встретить в жизни”. [Об отношениях Репина к Тургеневу см. книгу И. Зильберштейна, Репин и Тургенев. М., изд. Академии Наук СССР, 1945.]
Много рассказывал Репин о Серове и Гаршине. Серова он знал хорошо, бывал у него в доме. Между композитором и его супругой не было ничего общего. У мужа ее на вечерах собиралось очень интеллигентное аристократическое общество. Он писал тогда “Вражью силу”, и любители музыки осаждали его, восторгаясь каждой вновь написанной им страницей. Бывало Серов садится за рояль, чтобы проиграть вновь написанное, а в другом конце квартиры жена его заводит либеральные споры со своими кудлатыми гостями, так что слушать композитора не всегда удавалось. Серов выходил из себя, бросал играть и кричал без церемонии: “Да замолчите ли вы наконец!” На время замолкали. [Подробное описание вечера у Серовых, на котором Александр Николаевич Серов (1820 — 1871), автор “Рогнеды” и “Юдифи”, исполнял отрывки своей третьей оперы “Вражья сила” (оставшейся незаконченной), см. в воспоминаниях Репина о В. А. Серове (“Далекое близкое”, стр. 327 — 328).] Репин с восторгом рассказывал о гении Серова, об его личности, об его идеалах. По его мнению, женитьба на женщине, совсем для него не подходящей, много повредила его таланту и помешала многим работам. Когда зашла речь о Гаршине, то Репин рассказал подробно о свидании его с женой покойного, приходившей просить Репина уничтожить карандашный набросок, сделанный в церкви с ее мужа, в котором фигурирует и она. “Я долго убеждал ее, что в рисунке этом нет ничего, что могло бы шокировать ее, и кажется убедил ее не поднимать похода против моего наброска”. [Рисунок Репина “Гаршин в гробу” был награвирован В. В. Матэ и приложен к изданному друзьями Гаршина в его память сборнику “Красный цветок” (СПб., 1889).]
Репина очевидно беспокоят бранные отзывы печати о воспоминаниях его о Крамском. Мне показалось, что для него не совсем все равно, что о нем говорят, хотя при этом он и возмущался отношением публики к печатному слову. “Большинство не читало моей заметки, а прочли только отзывы о ней Буренина, и со слов этого отзыва ругают меня. Так было и с воспоминаниями Антокольского. Какой-нибудь Буренин понадергает отдельных мест из твоей статьи, придаст им произвольный смысл и тиснет статейку в печати, а публике, жадной до всякого скандала, только этого и нужно. Недавно Куинджи, встретившись со мной, говорит мне с упреком: “Ах, зачем вы писали эти воспоминания! Напрасно, напрасно!” (тут Репин отлично изобразил Куинджи с его недалеким умом и туповатой физиономией). Досадно, главное, то, что многие сами сознаются, что не читали моей заметки, а между тем достаточно им отзыва Буренина, чтобы обвинить тебя в неблагодарности, в рисовке и т. п.”.
Я сказал Репину, что к нему все собирается зайти Сверчков. Репин на этот раз состроил недовольную гримасу и сказал: “Ах, уж лучше бы он не заходил! Что между нами общего? Я его когда-то встречал в обществе и вывел заключение, что это — барич, очень важный, много о себе думающий. А как художник он принадлежит к числу художников времен Очакова и покоренья Крыма”.
16 октября 1888 г. Петербург.
Вчера Репин в один сеанс, вечером, прекрасно, правдиво и талантливо набросал черной масляной краской мой грудной портрет почти в натуральную величину. [Этот портрет Репин подарил Жиркевичу, от которого портрет поступил в Ульяновский областной музей.]
Я с любопытством следил за Репиным и его манерой писать. Первоначальный набросок моей головы углем он сделал поразительно быстро, минуты в три, но так мастерски, что в этих небрежно брошенных черточках каждый узнал бы меня сразу. Затем он принялся работать и работал без устали с 8 часов вечера до 1 часу, причем было всего три коротких перерыва, и во время одного из них мы напились чаю. С каждым ударом кисти, с каждым новым штрихом я оживал на холсте как бы по манию волшебника. Репин очень долго возился с выражением моего лица, которое было трудно уловить, благодаря той позе, которую он мне придал. Я сидел в пол-оборота направо, выше его, притом так, что сильный свет от двух ламп падал на меня справа и сверху. При таком освещении мой левый глаз и верхняя губа были в совершенно черной тени, а оба глаза, смотревшие на художника, были с полуопущенными веками, а потому тоже в тени. В конце сеанса Репин жалел, что не осветил мне ярче глаза и губы, и после моего указания, что губы у меня безжизненны, он несколькими штрихами придал им жизнь и полуулыбку, которая все время не сходила у меня с лица, благодаря глупому рассказу, который читала Катя. Во время сеанса я пристально вглядывался в дорогие мне черты гениального художника и старался надолго запечатлеть их в своей памяти. (Бог знает, когда мы увидимся и суждено ли свидеться?!) Репин — очень энергичный, подвижной, прекрасно сложенный господин с довольно простыми и изящными манерами, но с жестами, по которым часто отличаешь художника, актера. Маленького роста, он производит, однако, такое сильное впечатление своей внешностью, что, увидев его в первый раз, наверное спросишь: “Кто это такой?” У него все миниатюрно и изящно, начиная с маленьких ног и рук и кончая античной головой, увенчанной роскошной, артистически небрежной шевелюрой темных с проседью вьющихся волос, разделенных на две части едва заметным пробором. Нижняя часть лица покрыта жидкой темноватой бородой, сгущающейся на подбородке и посреди щек. Борода эта придает немного неопрятный вид лицу, но не портит его нисколько. Густые усы, тоже темные, слегка торчат вперед, обрамляя небольшой, энергично очерченный, прекрасный рот. Нос точно выточен с легким горбиком и тонкими ноздрями, лоб небольшой как бы вдавленный посредине с выпуклостями над бровями — спокойный, открытый, честный, философский лоб. Главное же украшение лица составляют маленькие полуприщуренные глаза, неопределенного цвета с черными зрачками. Глаза эти то пытливо взглядывают вам в душу, то греют вас ласкою и приветом, то как бы устремляют свой взор куда-то внутрь духовного мира художника, то блестят холодком и презрением. Одним словом, эти глаза ни одну минуту не остаются праздными, бессмысленными зрителями жизни: они думают, чувствуют, говорят. Сколько раз читал я целые страницы в этих глазах, и верю им гораздо более, чем словам Ильи Ефимовича, которого деликатность и человеколюбие заставляют часто не говорить собеседнику всей правды, просящейся из глубины его честной, неподкупной возвышенной души. Глаз этих я боялся в первые встречи с Репиным, так как я чувствовал, что этот человек меня изучал, что он видит меня насквозь, и, быть может, уже лучше знает меня, чем я сам себя! Теперь же я оживляюсь, когда вижу скользящим по моим чертам любящий, кроткий, симпатизирующий мне, взгляд дорогого моего друга и учителя! Основное выражение лица Репина — неизмеримая доброта и энергия. Вы чувствуете, что человек этот способен как на всякий подвиг добра, так и на достижение всего, что найдет нужным сделать. Первоначальное же выражение хитрости, которым будто бы отличается лицо Репина, при дальнейшем с ним знакомстве заменяется выражением осторожности, печатью осторожного опыта. О душе же его говорить не буду — пришлось бы написать целый психологический этюд, да и то вряд ли кто поверил бы этому этюду, а сказал бы, что автор — фантазер, выдумщик. Так богато одарила судьба милого и дорогого мне Илью Ефимовича! Одет он всегда просто и изящно. Ничто не кричит в его туалете и не бросается в глаза, разве одна только скромность его!
Репин, пока писал мой портрет, то сидел, то вставал и отходил дальше, чтобы посмотреть на работу издали. Против мольберта шагах в десяти у него стоит зеркало, к которому он часто подходит, чтобы рассмотреть в него работу. Как после объяснил он мне, таким образом лучше улавливается сходство. Понравилась мне в нем та уверенность, с которой он принялся за работу. Всмотревшись, составивши себе представление, он набросал план работы и сразу решил, что именно можно создать в данном случае при данном оригинале. Выражение лица он улавливал, пользуясь каждым удобным случаем и отвлекая мое внимание отделкой платья, фонами и т. п. (я следил все время за работой), чтобы я не был сосредоточен на этом выражении. Глаза его то пронизывали меня насквозь, улавливая выражение моих глаз, моих губ, то как бы гасли, вдаваясь в аксесуары. На мой вопрос, не устал ли он от такой упорной, продолжительной и лихорадочной работы, он каждый раз с улыбкой отвечал: “Нисколько! Не думайте обо мне! Вы еще не знаете, что я сам могу всякого замучить! Вот вы не устали ли, — у вас утомленный вид?”
Поразила меня в его письме замечательная смелость мазка: кисть его делает чудеса, когда от двух-трех ее мазков вдруг оживают глаза, ухо, щека! Все самые важные и более характерные места в лице Репин набросал небрежно, моментально, неожиданно для меня.
Был уже час, когда он сказал: “Надо прекратить сеанс, хотя я еще не вполне доволен портретом. Но пусть уж он остается таким. Как вы его находите и не можете ли указать каких-либо недостатков?” Тут только я заметил, что он утомился порядочно. “Вы ничего не имеете против того, чтобы я выставил ваш портрет на Передвижную выставку этого года?” — спросил он меня. [На Передвижной выставке портрет не появился.] Я, конечно, ответил, что ничего не имею против и что очень благодарю его за то, что в память нашей дружбы он посвятил моей особе целый вечер. “Портрет этот я потом перешлю вам. Пусть это будет вам память обо мне”, — добавил скромно и как бы вскользь Илья Ефимович.
Я стал возражать, доказывая, что мне приятно было бы, чтобы мой портрет, по первоначальной мысли художника, остался у него в мастерской, напоминая обо мне. “Он постоит у меня долго в мастерской, и этого для меня достаточно. Не спорьте и не отказывайтесь: я пришлю вам его в Вильну. Может быть, я и на выставку его не буду отдавать”.
За чаем наш разговор коснулся литературы, я попросил разрешения у Ильи Ефимовича прислать ему что-либо из моей прозы для предварительного прочтения, прежде чем я решусь статьи печатать. Илья Ефимович отказал мне в этом: “Прочтение рукописи отнимает так много времени! Писать о рукописи — значит писать целую статью, а на это нужно время! Печатайте, и тогда с удовольствием поделюсь с вами моим мнением. Да и что я за судья?! Недавно я еще хвалил одно беллетристическое произведение, а потом, когда мне указали на его недостатки, я изменил о нем мнение. Верьте уж лучше опытности редакторов. Они дрянной вещи не примут”.
Я возражал ему, доказывая, что редакторы именно опасный народ для молодого таланта: бог знает, чем они руководствуются, принимая к себе одни статьи и бракуя другие. Редакторы всегда находятся под влиянием общественного мнения, а главное, знакомых и друзей, и кумовство здесь играет важную роль. Только и можно верить слову честного беспристрастного человека с эстетическим чутьем, каким я и считаю Репина.
Заговорили о Стасюлевиче [Михаил Матвеевич Стасюлевич (1826 — 1911), основатель журнала “Вестник Европы”.]. Я высказался о нем, как о человеке неглупом, незаурядном, отчего и удивительно, как он мог поместить у себя чепуху Дедлова [Дедлов — псевдоним беллетриста Владимира Людвиговича Кигна (1856 — 1908). Очевидно имеется в виду его рассказ “Чудаки”, напечатанный в июльском номере “Вестника Европы” за 1888 г.] “Стасюлевич — тупица! — коротко отрезал Репин. — Я его знаю хорошо, и твердо уверен, что не ошибаюсь”. “Напечатаете ли вы то стихотворение, что посвятили мне?” — спросил меня прошлый раз Репин. Я отвечал отрицательно, ссылаясь на то, что желал бы, чтобы у него осталось такое мое произведение, которое не было бы известно публике. “Напрасно, — ответил он, — стихотворение написано прекрасно, мысль хороша, зачем же прятать его от публики. При теперешнем оскудении поэзии каждая искренняя строчка дорога”. [В сборниках стихотворений Жиркевича это стихотворение не помещено.]
В одно из моих теперешних посещений Репина (когда у него был Лихачев) я весь вечер сидел сумрачный, молчаливый: у меня был жар, озноб и приходилось все это скрывать от Кати, чтобы ее напрасно не тревожить. Разговор коснулся народа, и я как-то завел речь о школе и ее значении для интеллигентного офицерства, в смысле близкого ознакомления с простым народом и нравственного на него влияния. Дорогая мне тема захватила меня с головой, и я стал рисовать картины из моей школьной практики, из знакомства с солдатами, стал говорить о тех неисчерпаемых сокровищах, которые таятся в душе большинства солдат, о моей симпатии к серому солдату и об отвращении, которое внушает к себе франт-писарь и т. п. Я совершенно забыл про свою лихорадку, про головную боль и про то, что меня слушает незнакомый мне Лихачев, и долго и горячо говорил о всем том, что было и будет дорого и близко моему сердцу. Репин весь ушел в мой рассказ и с любовью смотрел на меня светлыми пытливыми глазами. В эту минуту я еще раз почувствовал, как близки наши идеалы, а потому, как близки наши души!!
Репин и на этот раз восторгался произведениями Альбова, называл их выдающимися. Мне припомнился при этом отзыв Апухтина [Алексей Николаевич Апухтин (1841 — 1893), поэт.] о современной литературе, совершенно аналогичный с мнением Репина. Апухтин, услыхав от меня, что Фофанов написал прекрасную вещь “Кащей”, сказал: “Слава богу, если Фофанову удалось дать нам что-либо, хоть на минуту способное заставить нас забыться, подышать чистым воздухом поэзии. А то современная наша литература — такая скука, такая мертвечина! Два-три писателя старого поколения продолжают свои труды, верные своим идеалам, а остальное пишет для интереса минуты и только наполняет литературу разной дребеденью. На каждом проявлении нового таланта останавливаешься, как на оазисе в пустыне! Скучно, гадко, утомительно гадко!” Почти то же сказал вчера и Репин, когда восторгался Альбовым, как человеком, выдающимся из сонма посредственностей. Он с интересом расспрашивал меня о моих литературных замыслах и сказал: “Напишите что-либо говорящее уму и сердцу, дайте возможность насладиться, верить, что у нас таланты не исключение из общего правила! Я с живым интересом буду ждать ваших работ!” Когда вчера я вскользь заметил, что рассказ Дедлова напоминает мне протокольные и бесцветные рассказы и характеристики Лемана [В 1888 г. были изданы две книги А. И. Лемана: “Рассказы” и “Очерки кадетской жизни”.] и Бибикова, Репин не сказал ни слова, и я понял, что он не хотел затрагивать этих господ, полагая, что их бездарность ясна.
С детьми своими и на этот раз Репин меня и Катю не познакомил, хотя часов в 11, когда раздался звонок, они пришли, как он сам нам о том объявил, сойдя к ним на минуту. Катя спросила о том, какова Капустина [Надежда Яковлевна Капустина, по мужу Губкина (1855 — 1922), писательница 80 — 90-х годов племянница Д. И. Менделеева.] как писательница. “Представьте себе, — ответил он, — у нее есть вещицы недурные!” Застали мы его вчера за целым ворохом этюдов, между которыми я случайно заметил такие, которые смело могли бы сойти за оконченную картину. Совестно было просить его показать эти этюды, да он их и упрятал поспешно в шкап.
На прощанье Репин благодарил Катю за чтение и за визит, а меня несколько раз поцеловал. Идя по лестнице, я оглянулся; Репин стоял в дверях своей квартиры и смотрел нам вслед. Тут мы в последний раз обменялись с ним прощальными поклонами.
В сердце моем как бы образовалось пустое, не заполненное местечко! Дорогой, незабвенный Илья Ефимович! Неужели и тебя я потеряю в жизни, как терял многих, в которых верил, которыми жил?!
7 марта 1890 г. Петербург.
Сегодня я приехал в Петербург, остановился в гостинице и затем отправился к Репину. Он и слышать не хочет, чтобы я останавливался где-либо, кроме него, и уступает мне всю свою мастерскую. Встретились мы с ним, как всегда, тепло, и я не могу отказать ему в его желании видеть меня у себя гостем. На этот раз я познакомился с детьми Репина. Старшая дочь похожа на портрет матери, висящий у Ильи Ефимовича. Но младшая дочь и сын (Юрочка) — вылитые в отца. Дети довольно застенчивы, особенно мальчик, но очень милы; им, вероятно, не часто приходится видеть посторонних.
Я спросил Илью Ефимовича, имеют ли его дети наклонность к живописи. “Ни один из них не будет художником, хотя у сына есть задатки таланта. Но охоты нет, а без этого ничего не поделаешь”.
Стал я расспрашивать Илью Ефимовича об его работах. “Я все мечтаю, — сказал он, — устроить мою собственную выставку картин. Но для этого нужна хоть одна большая законченная картина. А я ничего не могу закончить, и когда опять примусь за работу, не знаю. Мелочи жизни развлекают и не дают сосредоточиться. “Запорожцы” мои плохо подвигаются, и я все еще вещь эту нахожу незаконченной, как бы я хотел. На выставку этого года, кроме портрета баронессы Икскуль, я ничего не мог дать”. [Репин берег свои новые вещи для персональной выставки 1891 г.] Я сказал Илье Ефимовичу о том, что в газете уже промелькнула заметка об его “Запорожцах”. — “Уж не говорите, — с сердцем сказал он. — Куда только со своим носом не заберутся корреспонденты, и в этом виноваты сами передвижники. Я не один раз уже говорил им, что нельзя раздражать эту мелочь, репортеров мелких газет. А передвижники, как на зло, грубо, резко относятся к этим писакам, когда те обращаются к ним за справками. Поступать так нетактично. А потом удивляются, что эти самые репортеры бросают грязью в выставку. На мой взгляд, выставка этого года очень хороша, на ней есть множество талантливых вещей, и я с удовольствием на них останавливался, обходя сегодня выставку” (тут Репин по иллюстрированному каталогу указал мне десятка два картин).
Заговорили о пресловутой картине Ге “Что есть истина”. Репин отзывается очень резко об этой вещи. По его словам, фигура Христа даже карикатурна. “Так и кажется, — шутил Репин, — что Пилат поднял руку, протянул ее ко Христу и говорит ему: “Посмотри на себя в зеркало! На что ты только похож!” [Картина Н. Н. Ге “Что есть истина” (1890) была снята с XVII Передвижной выставки. Об упоминающейся ниже поездке Ге к Толстому в связи с этой картиной см. книгу: “Л. Н. Толстой и Н. Н. Ге. Переписка”. Л., 1930, стр. 131 — 132.]
Репин возмущался способом воспроизведения его картин, выставленных у передвижников. И действительно, на портрете M-me Икскуль совсем сумасшедшие глаза. — “Что скажут в Москве, когда увидят этот каталог, но не увидят самой картины?”
Репин очень жалуется на свои стесненные обстоятельства: “Все воображают, что я богач, что если я беру тысячи за портреты и картины, то у меня капитал. Думающие так жестоко ошибаются. Жизнь в Петербурге, воспитание детей, мои художественные работы, все это отнимает около тысячи рублей в месяц. А разные непредвиденные расходы, а поездки за границу?! Сводишь концы с концами, и то слава богу. Но бывают дни, когда сидишь с рублем в кармане”.
Заговорили о Л. Толстом и его “Крейцеровой сонате”. Илья Ефимович слыхал в чтении эту вещь и обещал достать мне ее у В. Г. Черткова в рукописи [Владимир Григорьевич Чертков (1854 — 1936), ближайший друг и последователь Л. Н. Толстого, активный пропагандист его религиозных идей.]. Вот мнение Ильи Ефимовича о Толстом и об этом произведении: “Льва Толстого я лично хорошо знаю, знаю хорошо и его произведения. На мой взгляд, Толстой — гений как художник и слаб, когда начинает философствовать, проводить в своих произведениях различные тенденции. Я смотрю, да и многие в обществе того же взгляда, что “Крейцерова соната” — признак упадка в духовном мире Толстого. Как только он творит без тенденции, он велик, несравненен. Но как только он начинает писать, проводя нарочно какую-нибудь мысль, он заслуживает жалости. Встав в литературных работах на скользкую почву тенденции, Толстой быстро пойдет под гору”.
Я указал Репину, что тенденция у Толстого не новость: ведь все его народные рассказы написаны с тенденцией. “Да, но в этих рассказах Толстой и не является исключительно художником. А в “Крейцеровой сонате” он пытается, оставшись художником, послужить тенденции. А все-таки вещь эта со стороны художественной замечательная вещь. Так рассказывать, как рассказывает Толстой, в настоящее время у нас на Руси никто не умеет”.
Я согласился с Репиным, что Л. Толстой подкупает языком, мастерством изложения, чувством, равномерно проходящим через каждое его художественное произведение. “Я глубоко чту и уважаю Толстого, — продолжал Илья Ефимович, — но философия его для меня темна и полна противоречий. Да и в жизни Толстого есть непонятные эпизоды. Вообще о Толстом еще рано говорить окончательно!”
Время в беседе с Репиным пронеслось незаметно. Как я счастлив, что опять вижу это редкое существо и что буду жить и дышать в его мастерской среди его картин.
10 марта 1890 г. Петербург.
Репин просил меня позировать для одного из запорожцев — красивого брюнета с приподнятой бровью, стоящего в левом (от зрителя) углу картины. Когда мы с ним были у Чечота [Оттон Антонович Чечот, врач психиатр, директор психиатрической больницы, в которой находился на излечении К. М. Фофанов.], то в конторе я нашел Б. А. Градовского (сына профессора), помещенного в больницу св. Николая. Репина поразил мефистофельский профиль Градовского, его огромные уши, рот и нос, и он просил Градовского позволить снять с него портрет для той фигуры “Запорожцев”, которая изображает семинариста, наклонившегося к писарю.
По поводу “Крейцеровой сонаты” Репин говорил мне, что два года тому назад, когда он жил у Толстого в Ясной Поляне, мысль, что музыка может сильно сближать людей, волновала Льва Николаевича. Репин постоянно слышал тогда, как игралась эта соната у Толстого, который иногда слушал эту пьесу с глазами, полными слез.
Репин говорил, что M-me Икскуль получила кучу писем от знакомых, восторгающихся ее портретом. Эта барыня предложила Репину свою протекцию нарисовать портрет императрицы, но Илья Ефимович наотрез отказался от этой чести, не желая стеснять себя такой трудной и ответственной работой. По его словам, не очень давно к нему являлся какой-то камергер от имени вел. кн. Михаила Николаевича с предложением написать портрет его высочества. Удивлению этого господина, очень важного, не было границ, когда он услыхал, что Репин отказывается от этой чести. — “Но ведь вам хорошо заплатят!” — воскликнул он. — “Все равно! Мне некогда, и я не берусь за такой портрет”.
Писание портретов утомляет его и подчас ненавистно ему. — “Есть интересные портреты, но, например, портрет г-жи Александровой — пытка. Ведь в работу надо вложить всю душу, вникать в нее, а как же быть, если модель бесцветна, заурядна? Я отклонял от себя писание этого портрета и нарочно назначил за него большую сумму. Ничто не помогло. M-me Александрова согласилась, да еще и благодарила! [Портрет О. С. Александровой появился на персональной выставке Репина 1891 г. О портрете “г-жи Александровой (генеральши Гейне)” Репин писал П. М. Третьякову 24 сентября 1894 г. (см. “Переписка И. Е. Репина с П. М. Третьяковым”, стр. 167). Ныне портрет хранится в Центральном музее в Казани.] Эти портреты мешают мне приняться за мои большие картины. А нельзя не писать их, ведь они дают мне средства к жизни. Все-таки хочу я бросить портреты. Многие картины у меня начаты. Быть может, и жить-то осталось немного. Надо же оставить после себя что-либо законченное”.
Все эти дни Репин при мне подмалевывает своих “Запорожцев”. Он согласился со мной в том, что размеры одной фигуры неправильны, после того, как вымерил их аршином. Он высказывает замечательную обдуманность в рисунке: стирает и снова набрасывает контур по двадцать раз. Окончательно написав, он смотрит в зеркальце на картину. Я его спрашивал, зачем он это делает, и он ответил, что тогда получается изображение в обратном виде и всякая ошибка ясно обнаруживается. В “Запорожцах” есть портреты его знакомых. Я заметил, что Репин пользуется для этой картины фотографиями, эскизами, набросками, описаниями. Целый архив служит ему при этом, и нет ни одного предмета в картине, который не был бы исторически верен и обдуман. Так-то пишутся истинно великие произведения.
12 марта 1890 г. Петербург.
Сегодня утром у Репина я встретился со знаменитым В. Г. Чертковым. Целый час я провел в общей беседе с ним. Он высокий, красивый блондин с рыжеватой бородой, с большими светлыми выразительными глазами. Этот “апостол” Л. Толстого, как все его “апостолы”, в речах своих постоянно цитирует слова своего учителя и постоянно заносится в туманные сферы, как только начинает окружающую нас жизнь объяснять взглядами Толстого. Репин показывал ему свои картины и вынул некоторые, которых я не видел ранее. Чертков (мне это было слышно ясно в другой комнате) спросил шепотом у Репина, кто я такой и можно ли при мне все говорить. Затем разговор между нами пошел очень откровенно о Толстом, об его новой пьесе “Плоды просвещения”.
Чертков согласился со мной, что снятие картины Ге [“Что есть истина”] с выставки только усилит значение этой картины. На замечание Репина, что Христос вышел на картине Ге грубо-реально, Чертков рассказал, что Ге при нем приезжал в Ясную Поляну и привозил рисунок сепией той же картины, что Толстой пришел в восторг от этой вещи, после чего Ге и решил перенести ее на холст.
В Черткове поразило меня выражение лица — серьезное, глубоко спокойное. Он говорит хорошо, плавно, красноречиво, но Репин часто возражает ему довольно веско, критикуя Толстого, и у Черткова не находится слов для спора. Иногда мне казалось, что Чертков не спорил, как фанатик, убежденный в своей правоте и в том, что споры не ведут ни к чему. Репин спросил Черткова, когда тот даст ему сеанс для окончания его портрета, но Чертков отклонил, сказав: “Да нужно ли?! И к чему?!”
Мы говорили еще об изданиях “Посредника”, об И. И. Горбунове, всецело вложившем свою душу в это дело, о некоторых неизданных произведениях Толстого, об обществе трезвости, Чертков верит каждому слову Толстого, а сочинения Толстого для него — Евангелие. Какая-то огромная стихийная сила чудится мне под этой мягкой красивой и спокойной внешней оболочкой. Такой человек пойдет из-за идеи на все, не рассуждая о последствиях. По уходе Черткова Репин предложил мне участвовать в изданиях для народа, в “Посреднике”. [Издательство “Посредник” ставило целью распространение литературы толстовского направления. По просьбе Л. Н. Толстого, Репин сделал несколько иллюстраций, но от постоянного участия в “Посреднике” отказался.]
Репин рассказывал мне подробности представления государю конференц-секретаря Академии художеств гр. И. И. Толстого, вчера, на Академической выставке. Государь начал разговор так: “Вам предстоит трудная задача поднять Академию. Ваш предшественник был мошенник, в Академии все было основано на мошенничестве, почему я и не любил посещать выставки в Академии, где приходилось сталкиваться с этой личностью, которую я давно бы выгнал из Академии, если бы не вел. кн. Владимир”. [Речь идет о бывшем конференц-секретаре Академии художеств П. Ф. Исееве, сосланном в Сибирь за хищения.] Государь долго беседовал с Толстым об устройстве Академии и выразил твердое желание, чтобы уничтожилось раздвоение, рознь между академистами и передвижниками. “Я не могу выносить этого раскола и прошу вас уничтожить его. Да и какой раскол может быть в сфере искусства?” Толстой доложил, что надеется сблизить передвижников с Академией, устроив в залах Академии по несколько выставок в год, передав права приема и жюри самим экспонентам.
Репин в восторге от гр. Толстого и высказывает уверенность, что при нем дело пойдет на лад. Он решил устроить выставку своих картин, но не в здании Академии. Другие передвижники этим недовольны, но у Ильи Ефимовича на все свои взгляды. Когда он сказал вчера Мясоедову о проекте Толстого, тот высказался против. Репин не понимает такого фанатизма и видит в нем начало гибели и распадения общества передвижников. По его словам, дух розни и рутинности начинает заедать передвижников, а новое течение в Академии привлечет туда и новые таланты.
Фофанов, по мнению Чечота, безнадежен. Весть о его болезни быстро облетела Петербург. Репин предсказывает, что Фофанова скоро забудут, так как он не сумел, как Надсон, показать себя пионером прогресса, борцом за идею.
Репин в отчаяние приходит от необходимости писать портреты по заказу. Сегодня сеанс г-жи Александровой до того его измучил, что у него даже лицо осунулось и побледнело.
Его семейная жизнь, как он мне ее рассказывает, сложилась ужасно. Дети его беспокоят, мучают, домашние дрязги волнуют. Он стал раздражительным, вспыльчивым. “Нет сил сосредоточиться на серьезной работе. Кончу ли я свои большие работы! А что-то говорит мне, что меня не надолго уже хватит. Мое несчастье в том, что я в каждый, самый пустой портрет вкладываю всю мою душу”.
Я вижу, что на эту борьбу с испорченными детьми идут энергия и сила гениального человека. Его сердце полно художественных замыслов, начатые картины ждут вдохновения. Не раз за эти дни Репин с тоской говорил мне: “Я чувствую, что исписался, что едва ли создам что-либо великое!” Как настоящий артист, он недоволен своими произведениями. Мой портрет, написанный за пять часов и всех приводящий в восторг, не нравится ему. “Крестный ход”, вещь почти совсем законченная, не удовлетворяет его. [Картина “Явленная икона (Крестный ход в дубовом лесу)” впервые была экспонирована на персональной выставке Репина в 1891 г., ныне хранится в Градец-Кралове (Чехия).]
15 марта 1890 г. Петербург.
Репин кончил мой портрет, а сегодня рисовал с меня одного запорожца для своей картины (молодого брюнета с подвязанной рукой, в левом углу картины, с польским красивым лицом). Завтра он продолжит свою работу. Я с удовольствием согласился позировать ему, желая хоть этим отблагодарить за его гостеприимство и внимание ко мне. Репин говорил мне вчера, что страшно утомлен портретами, а когда я передал ему о желании В. Н. Герарда заказать ему свой портрет, то он наотрез отказался. [Впоследствии Репин все-таки написал портрет известного адвоката В. Н. Герарда.] Он сознался мне, что писать портрет некоей Александровой для него пытка. Вчера он даже хотел бросить работу, сказав барыне, что не может более выносить эту пытку. Бедный Илья Ефимович!
17 марта 1890 г. Петербург.
У Репина в этот четверг был вечер. Народу собралось не много. Я познакомился впервые с литераторами Опочининым и Пыпиным [Евгений Николаевич Опочинин (1838 — 1928), автор исторических очерков и рассказов, секретарь Общества любителей древней письменности; Александр Николаевич Пыпин (1833 — 1904), академик, историк литературы.]. Разговор вертелся около “Крейцеровой сонаты”, студенческих беспорядков и философии Льва Толстого. Опочинин явился горячим защитником Толстого. Репин изменил теперь свой взгляд на “Крейцерову сонату” и находит великим это произведение.
Все эти дни встречался у Репина с Чертковым. Это очень интересная, замечательно кроткая и неглупая личность, хотя до фанатизма обожающая Толстого и его идеи. Я решил послать через Черткова в “Посредник” рассказ для народа. Репин совершенно правильно укоряет меня в том, что я этого не сделал до сих пор. По его словам, каждый владеющий пером и имеющий, как я, много тем из солдатского или народного быта, обязан внести что-нибудь в народную литературу.
Вчера и сегодня я снова позировал для “Запорожцев” — польского рыцаря. Вчера он уничтожил, насколько возможно, портретность в этой фигуре, но все-таки сходство со мной осталось. Репин долго возился с выражением лица, сделав его суровым (по его мнению, у меня “замечательно кроткое выражение лица, не гармонирующее с типом”). Вчера же у другого молодого запорожца, стоящего возле рыцаря, Репин оживил глаза по моим глазам. На днях я присутствовал при сеансе, на котором Репин срисовывал некоторые части лица с какого-то кн. Енгалычева — для маленькой картинки “Арест”. [Картина “Арест пропагандиста” датирована Репиным 1880 — 1889 гг. (как значится в подписи на холсте), между тем, как устанавливает Жиркевич, Репин продолжал работать над ней в 1890 г.] Вообще в этот приезд мне почти каждый день удавалось видеть, как Репин пишет свои картины. По утрам, когда получалась газета, я читал ее Репину, а он или рисовал свои картины, или срисовывал с меня. Я убедился, насколько добросовестно Репин изучает самые мелкие бытовые подробности, прежде чем занесет их на картину. Не удивительно, что все его картины поражают правдой и законченностью.
Много говорили об искусстве и о картинах самого Репина. Его, между прочим, рассердил мой вопрос, когда он закончит “Запорожцев”. Он совершенно верно заметил мне: “А вы разве знали, когда закончите свою поэму “Детство”? [Поэма Жиркевича (А. Нивина) “Картинки детства” (СПб., 1890; 2-е изд., Вильна, 1900).] Я уже несколько лет пишу свою картину и, быть может, еще несколько лет посвящу ей, а может случиться, что я закончу ее и через месяц. Одно только страшит меня: возможность смерти до окончания “Запорожцев”. Репин чувствует, как силы его слабеют, как энергия падает с годами. Он говорил подробно и о разрыве с передвижниками, и о проектах своей выставки. [В связи с двадцатилетием художественной деятельности (считая от окончания Академии). Выставка открылась 4 ноября 1891 г. На ней Репин впервые показал “Запорожцев”.] Вообще планы будущего, наполняющие сердце Репина, как-то не вяжутся с тем упадком энергии, о котором он столько раз говорил. Мне кажется, что семейные дрязги, главным образом, расстраивают его. Репину надо отдохнуть и постараться избегнуть судьбы Крамского, т. е. не сделаться модным портретистом. Портрет M-me Икскуль смутил своей законченностью и изяществом все дамские сердца в Петербурге. На Репина светские барыни ведут энергичную атаку. Совершенно верно сказали: “Теперь все рожи захотят, чтобы Репин снял с них портреты и сделал красивыми и интересными!” К счастью, Репин не из числа художников вроде Крамского и Айвазовского, ищущих светских знакомств и протекций. Для Репина прежде всего искусство и служение ему, а свет и связи не играют в его жизни роли.
17 августа 1890 г. Вильна.
Мне припомнилось одно художественное замечание Репина. Когда он рисовал с меня поляка для “Запорожцев”, он сказал: “Ваше лицо давно просится на мою картину именно для этого типа”. Тогда я спросил, неужели у него сначала набрасываются план картины и известные типы наизусть, а затем он к этим типам подбирает оригиналы. “Да, — ответил Репин, — картина в лицах у меня набрасывается сразу. Затем я редко изменяю первоначальные типы, а подбираю к первоначальному наброску лица среди знакомых или случайно встретившихся. Я редко решаюсь на перемену лица, первоначально предназначенного для картины по плану. Вы не знаете, как трудно менять эти первоначальные планы. Ведь делая перемену в самом второстепенном лице картины или придавая ему иной колорит, можно испортить всю картину. Всякие поправки надо делать, имея в виду всю картину в совокупности. Это страшно трудно и требует особенного напряжения памяти и фантазии”.
Я заметил, что ведь “Запорожцы” существуют в нескольких видах. “Да, верно, но для того я их и набрасывал в виде нескольких картин, чтобы не перемазывать одну и ту же картину. Я могу себе представить каждое событие в нескольких видах и в различной группировке лиц, но лиц этих в каждой из этих картин заменять не буду”.
Помню, как Репин обрадовался, когда при посещении Чечота он увидел Б. А. Градовского. Действительно, тип семинариста с длинным мефистофельским лицом, огромным носом и губами на картине вышел очень похожим. Значит Репин в Градовском нашел нужные для созданного им мысленно типа черты. При мне он срисовал со студента Давыдова лицо молодого запорожца около той фигуры, которая срисована с меня. На другой же день он снял все нарисованное, найдя его “ярким и нарушающим общую гармонию”.
8 сентября 1890 г. Вильна.
Я заметил, что у Репина есть что-то роковое в его картинах для лиц, с которых он пишет персонажи картин. Илья Ефимович как бы предугадывал судьбу этих лиц. Например, царевича в картине “Иоанн Грозный” он списал с В. Гаршина — Гаршин погиб, бросившись с лестницы. При взгляде на окровавленное, умирающее лицо царевича, как не вспомнить окровавленного, умирающего Гаршина! Далее, Фофанов на портрете Репина имеет вид совершенно сумасшедшего. Репин говорил мне, что многие из публики думали, видя портрет на выставке издали, что это этюд сумасшедшего — и Фофанов сошел с ума! Не забуду, как, вернувшись пить чай в его квартиру, после того, как мы с Репиным свезли Фофанова в сумасшедший дом, Репин, проходя со мной по мастерской мимо портрета Константина Михайловича, на мое замечание, что он как бы предсказал печальный конец, ответил: “Не говорите! Я сам это только что подумал. Хоть оборачивай портрет лицом к стене. Не могу я его видеть!”
9 декабря 1891 г. Петербург.
Репин показывал мне своего “Христа в пустыне”, прося никому не рассказывать об этой картине. [Очевидно, речь идет о первом эскизе картины “Иди за мной, сатано”, появившейся на XXIX Передвижной выставке 1901 г. и находившейся в Музее украинского искусства в Харькове. Картина, переписанная Репиным после выставки, была датирована 1901 — 1903 гг.] Я был поражен выражением лица Христа и той правдой, которая дышит от всей его фигуры. Такого Христа еще никто не создал ни у нас, ни за границей. Репин говорит, что в Турине, в музее древностей, видел мертвую голову, удивительно сохранившуюся, и которая настолько врезалась ему в память, что он с нее наизусть написал лицо своего Христа. Я уверен, что уже не забуду лицо репинского Христа, изможденное, но полное духовной силы. И как чудно каменистая пустыня и холодное, туманное, спокойное утро оттеняют нравственную борьбу богочеловека. За скалами, на далеком расстоянии, был набросан сатана — в плаще, с протянутой рукою, с длинными волосами, очевидно говорящий Христу, его искушающий. Фигура сатаны как бы образовывалась туманом, поднимающимся из ущелья. Репин, как всегда, спросил моего откровенного мнения о картине. Я расцеловал его за Христа, указав на некоторую яркость его правой руки и обнаженной груди, на слишком полную босую ногу и т. д. Но против фигуры сатаны я восстал горячо. Этот сатана расхолаживал впечатление: маленькая фигурка, в мелодраматичной позе актера, поющего арию из “Демона”; точно трусливо прячущийся за камнями, сатана Репина не давал того, что принято понимать под сатаной, искушающим Христа. Такой сатана был — сила, ум, хитрость, величие, и он должен был физически превосходить изможденного постом и молитвою Христа, иметь возможность взять его и перенести на портик храма и т. д. Все это я сказал Репину. Он заявил, что прежде сатана был у него набросан в богатом костюме какого-то вельможи. Затем, согласившись, что поза сатаны мелодраматична, он мелом придал ему другое положение. Затем замазал эту фигуру. Я высказал взгляд, что уж если рисовать сатану, то возле Христа победоносного, говорящего ему громко, смотрящего ему в лицо... Репин сейчас же набросал углем фигуру такого сатаны. Но холст оказался мал и фигура сатаны мешала сосредоточиться на фигуре Христа. Тогда я стал умолять Репина совсем выбросить из картины этого сатану. Ведь сатану надо понимать в духовном смысле — в виде борьбы плоти с духом, дурных начал с добрыми. Все это чудно выражено в лице Христа, на котором лихорадочный румянец говорит о том внутреннем жаре, который производит этот внутренний, незримый сатана. Я высказал взгляд, что всякий сатана на этой картине будет непременно сочинен, а потому лжив, зато одна фигура Христа будет гораздо сильнее тревожить ум и сердце зрителя. Я просил Репина совсем убрать этого сатану, которого он набросал голым, с заостренными ушами, на манер Антокольского. [Жиркевич имеет в виду мрамор Антокольского “Мефистофель” (в Русском музее).] Я долго доказывал ему это. Репин сказал наконец: “Вы правы, тысячу раз правы! Я оставлю одного Христа”. Фразу эту он повторил несколько раз и совсем стер фигуру сатаны с картины. Он заявил, между прочим, что хочет выставить эту картину в пользу голодающих. Я усомнился, чтобы ее допустили для публики: Христос слишком реален, а наши попы слишком глупы и отсталы, чтобы примириться с этой реальной правдой. Репин еще раз просил меня не говорить никому о картине: “Если бы вы знали, как расхолаживают замечания иных профанов. Начнут ломиться в мастерскую, и я брошу работать. Сколько я вынес при работе над “Запорожцами”!”
Мы долго стояли у картины и говорили о ней. А Христос все более и более наполнял мою душу своей поразительной кротостью и вместе с тем силою. Мне хотелось плакать, глядя на него. Нет, положительно это — величайшее из произведений искусства! И главное, как все просто, и вместе, как трогательно, как грандиозно и понятно!
Репин рассказывал о том, как напали на него некоторые передвижники за то, что он принял предложение Академии художеств — даром взять зал для выставки своих картин. Куинджи прямо называет это какой-то изменой прежним убеждениям. Но на него обрушился Иван Иванович Шишкин, со всегдашней его резкостью, прямотой и правдою, доказывая, что выставка картин его и Репина в Академии художеств — серьезный шаг русского искусства в сферу затхлой, рутинной немецкой кислятины, там засевшей с давних пор, что такому вторжению надо радоваться, и т. д. Репин не может до сих пор понять, как можно считать голый факт выставки картин в здании Академии художеств за какое-то сближение с принципами и взглядами Академии. Признаюсь, что и я этого не понимаю.
Мне ужасно понравился на выставке этюд “Узник”, и я спросил о его цене. Оказалось, что он стоит сто рублей. “Зачем Вам знать цену?” — спросил Репин. — “Да я хотел бы купить его”. — “Что вы, что вы! За такую дрянь, мазню платить сто рублей, — вам, у которого нет больших средств... Заявляю, что вам я этой вещи не продаю!”
“Христос” Репина не выходит у меня из сердца. — “Отчего вы его не прислонили к скале? — спросил я. — “Зачем? — ответил Илья Ефимович. — Вспомните факиров и других людей в древности, налагавших на себя обет поста и молитвы: они закаменевали в одной и той же позе, поддерживаемые нравственной силой. Обопри я изможденного Христа о скалу — и явится слабый, больной человек”.
Да, он прав!
10 декабря 1891 г. Петербург.
Удивляюсь энергии Репина! Он встает в 6 — 7 часов, редко позже. Пишет письма. Затем работает или ходит по делам часов до 4-х; немного читает или отдыхает после обеда, а вечерами или работает или занят перепиской. Энергия его не ослабевает. Он вчера говорил мне, что еще не совсем постарел, так как по-прежнему способен увлекаться всем талантливым. “Придешь на передвижную выставку и горишь от восторга: то хорошо, это еще талантливей! Придет старость, и уже не будет такой восторженности!”
Репин мне сказал: “Надо всегда искать новых, оригинальных положений, освещений, как художнику, так и писателю. Когда пишешь картину, все думаешь, как бы написать ее пооригинальнее, да так; чтобы это не было ранее сделано другими”.
24 декабря 1891 г. Вильна.
В день моего отъезда из Петербурга Репин был у вел. кн. Константина Константиновича на сеансе и нарочно заговорил о войне. [Портрет вел. кн. Константина Константиновича (1858 — 1915), написанный Репиным в 1891 г., находится в Третьяковской галерее.] Великий князь сказал, что едва ли война может скоро загореться. Репин заметил, что немцы, верно, воспользуются нашим голодом, чтобы разгромить Россию и на много лет подорвать ее благосостояние. “Никогда! — возразил великий князь, — с голодным государством воевать гораздо труднее и опаснее!”
У Полонского [Яков Петрович Полонский (1819 — 1898), поэт. Во время своих приездов в Петербург Жиркевич часто бывал у него.] много говорили о статье какого-то врача в “Русской жизни” по поводу картины Репина “Иоанн Грозный”. Врач на основании данных науки доказывает, что вся картина написана вопреки природе и науке. [В газете “Русская жизнь” от 16 декабря 1891 г. напечатана статья доктора Фейгина: “Картина Репина “Иван Грозный и его сын Иван” с точки зрения врача”. Автор, не ставя себе задачей умалить силу несомненно громадного таланта Репина, пытался доказать наличие противоречий в картине. “Если удар был настолько силен, — писал Фейгин, — что вызвал огромное кровотечение, то в таком случае неизбежна если не немедленная смерть, то потеря сознания, а не то сознательное поведение царевича, которое изображено на картине, когда он способен был, упираясь на руки, поддержать свое тело и настолько владел собой, что отчаяние отца могло вызвать в нем слезы умиления и нежную сыновнюю покорность”. Это главное возражение. Кроме того, автор подвергал критике отдельные частности: выражение глаз Грозного, его испачканное лицо, мало окровавленный посох и др.] Я передал эти разговоры Репину. Он страшно рассердился. “Как это все глупо, все эти нападки! Есть целый лагерь, старающийся подорвать мое значение, и такая статья не первая. Прежде чем писать картину, я советовался с врачами! Я рисовал себе всю сцену так: Иоанн нанес сыну удар. Тот упал и вот на ковре лужа крови; тогда Иоанн бросается к нему, хватает его, пачкается в крови, хватает себя за голову (“что я сделал!”) и пачкает себе лицо. У сына перебита артерия и кровь бьет фонтаном, сильной струей, и неумелые пальцы Иоанна не в силах остановить кровь. Картину мою видели многие врачи в то время, как она писалась, и находили ее правдивой. Вы думаете, меня трогают такие заметки? Я и читать-то их не буду. Нашелся профессор, который в Академии художеств даже читал целую лекцию о моем “Иоанне”, указывая на неправильности в рисунке и предупреждая учеников, чтобы они не шли за мною. Он даже рисовал им на доске ошибочные места. Воображаю, что это был за рисунок!”
За последний приезд я заметил, что Репин вообще возбуждается при сведениях о критике его картин в печати и среди художников, так что я перестал делиться с ним этими замечаниями, не лишенными интереса и даже правдивости. А между тем, с каким изумительным терпением выслушивает он все замечания, которые делаются ему в мастерской по поводу тех же картин.
Надо изумляться энергии этого человека. Целый день он в движении и работе. И каждый маленький рисунок карандашом вызывает в нем волнение. Надолго ли его хватит?! [Перед отъездом А. В. Жиркевича Репин подарил ему фотографию со своей известной картины “Толстой за работой” с дарственной надписью: “Милейшему другу Александру Владимировичу Жиркевичу от И. Репина. 1891. 22 дек.”]
23 августа 1892 г. Вильна.
Провел несколько чудных деньков у Репина, в пятнадцати верстах от Витебска, в его имении Здравнево. Дом помещается в нескольких саженях от Западной Двины. Окрестности — одна другой поэтичнее. Разговаривая и споря, мы много гуляли по окрестностям, починяли вдвоем дорогу, переправлялись на ту сторону Двины. Дочери Ильи Ефимовича часто нам сопутствовали (в отношении их к нему я с каждым годом вижу улучшение). Илья Ефимович рассказывал мне, что купил Здравнево за двенадцать тысяч, прельстившись красивой местностью. На укрепление берега, размываемого Двиной, затрачено около тысячи рублей. Вообще он целые дни водил меня по своему хозяйству, и я присутствовал при том, как веяли и сеяли рожь, скородили ее, как просушивали ее в гумне. Репин весь ушел в хозяйство, и мне грустно было видеть, что за лето он всего только начал два портрета дочерей. [“Осенний букет” (портрет В. И. Репиной) и “Охотник” (портрет Н. И. Репиной). Оба портрета написаны в 1893 г. и были выставлены на XXI Передвижной выставке 1893 г. Первый находится в Третьяковской галерее.] Я заметил ему это, и Илья Ефимович заявил, что на будущее время станет посвящать лето занятиям живописью, наняв для хозяйственных работ управляющего. При нервном, порывистом и впечатлительном характере Репина его раздражает всякий пустяк, а в таком настроении никакая работа не пойдет на ум. Репин, между прочим, объяснил мне, что так утомлен был работой в Петербурге, что рад погрузиться в хозяйство — это для него отдых. Он стоит за то, чтобы писать картины каждый день определенное число часов, независимо от настроения. На будущий год он мечтает посетить Италию, куда его неудержимо тянет. [Намерение посетить Италию Репин осуществил в конце следующего, 1893 г.]
Незадолго до моего приезда Репин упал из брички, ушиб левую руку и разбил ноги до ран. Несмотря на общие просьбы, он не соглашается позвать доктора, а раны (я их видел) имеют ужасный вид.
В Здравневе Илья Ефимович встает в 4-5-6 часов и хлопочет по хозяйству. В 7 часов — чай. В час — завтрак. В 3 часа опять чай. Обед в 7 часов вечера. В 9 все ложатся спать.
У Репина я застал его двоюродную сестру — монахиню Николаевского женского монастыря (что у Харькова) Олимпиаду Васильевну и познакомился, таким образом, с оригиналом той монахини, которая фигурировала на одной из выставок. Мы сдружились за эти несколько дней совместного пребывания в Здравневе. Она рассказывала, что Илья Ефимович пожертвовал в их монастырь третий экземпляр своего “Николая Чудотворца”, что картина повешена в темноте, и в ней мало кто понимает толк. Я заметил ей, что будет время, когда в монастырь станут заезжать только для того, чтобы взглянуть на картину Репина.
Репин задумал написать в будущем много типов из местных жителей. Между прочим, еврей, арендующий у него коров, предназначен им для одного этюда.
У Ильи Ефимовича возросло недоверие к рассказам о современных знаменитостях. Он буквально ничему не верит и даже раздражается, когда начинают рассказывать про несомненные факты. “Враки! Ерунда! Неправда!” — так и сыплются из его уст. Для меня непонятна эта нетерпимость к рассказам о частной жизни известностей. Я дал слово не затрагивать этой жизни в разговорах с Репиным. Не пострадал ли уж он сам от этих рассказов о его собственной жизни?!
Репин все время был очень дружелюбен и откровенен со мной. Он много рассказал мне интересного о Толстом и его семье (сам ведь любит рассказывать про жизнь Толстого, а не верит чужим сообщениям о том же Толстом!). В отношении Репина к доктринам Толстого я вижу большую перемену. После поездки к Толстому в места голодовок [В феврале 1892 г. (в Данковский уезд, Рязанской губ.).] Репин совсем иначе отзывается об учении Толстого, говоря, что Лев Николаевич высказывает мысли, отличающиеся незрелостью и детской восторженностью. Еще зимой, споря при мне с Фофановым об учении Толстого, он защищал это учение. Репин теперь бранит толстовскую философию и бранит не без оснований. Очевидно, Репин прошел в отношении Толстого те же периоды душевных переживаний, что и я. Он был сначала очарован личностью Толстого, при первых свиданиях, а затем стряхнул с себя это обаяние Толстого и взглянул на его проповедь критически.
По словам Репина, Толстой глубоко и искренно верит в то, что учение его произведет переворот в людях. Он не любит, когда с ним спорят на эту тему и возражают. Репин попробовал было заметить, что он, Лев Николаевич, ничего не добьется своим учением. Тогда Толстой страшно рассердился, покраснел и заявил, что такой взгляд вытекает у Репина из недостатка веры. Вообще Толстой не любит споров. Репин уверяет, что в Толстом нет театральности и что он глубоко искренен. Однажды Репин был свидетелем особой впечатлительности Льва Николаевича. Скульптор Гинцбург, лепивший тогда бюст Толстого и известный умением комично рассказывать, привел Толстого в такое искреннее восхищение, что он хохотал, как ребенок. Мало того, Толстой настолько следил за рассказом, что делал разные смешные гримасы, соответствовавшие содержанию рассказа. [Об этом пишет в своих воспоминаниях и скульптор И. Я. Гинцбург: “Я вижу, как он [Л. Н. Толстой] глазами и ртом повторяет мою мимику. Это меня смешит, но придает мне больше смелости, и я показываю весь свой репертуар” (И. Гинцбург. Из прошлого. Воспоминания. Л., 1924, стр. 104).]
Теперь у Толстых происходит раздел: Лев Николаевич и Марья Львовна отказываются от имущества. Практичная Софья Андреевна берет к себе под опеку часть дочери — на случай, если та “одумается”. Ясная Поляна остается за графиней, которая будет жить там с меньшим сыном. Ввиду раздела Льву Николаевичу приходится подписывать разные бумаги, т. е. невольно нарушать свои взгляды — Лев Николаевич рассказал Репину про “зеленую палочку”, показал ему то место около оврага, где зарыта палочка. Репин нарисовал этюд с этого места, а также нарисовал Толстого (во весь рост, босиком) около этого оврага, в лесу. Лев Николаевич говорил Репину, что каждый раз, когда проходит по оврагу, вспоминает и брата Николая, и детство свое, и эту детскую игру в “зеленую палочку”.
Миша Стахович рассказывал Репину о своем путешествии с Толстым пешком из Москвы в Ясную Поляну. Стахович надел простые мужицкие сапоги, которые скоро растравили ему до того ноги, что он не мог идти дальше, и как ни пытался скрыть боль от Льва Николаевича, но в конце концов вынужден был признаться в этом. Какой-то мужик окрутил ему ноги онучами и снабдил его лаптями. Толстой до сих пор отзывается о Стаховиче, как об изнеженном барчонке. [Толстой ходил пешком из Москвы в Ясную Поляну вместе с М. А. Стаховичем и Н. Н. Ге (сыном художника) в апреле 1886 г.]
Теперь у Репина я прочел “Первую ступень” Толстого. Описание бойни поразило меня своей потрясающей правдой. Казалось бы, ограничься Толстой одним этим описанием, и заметка произвела бы более ужасающее, неизгладимое впечатление, чем производит теперь. Эту мысль мою я сообщил Репину. Оказывается, что и он то же самое сказал Толстому, но Лев Николаевич находит, что вся сила заметки — в рассуждениях, а не в картине бойни. Что поделаешь с ним?!
В разговорах со мной Репин сообщал и кое-что о себе (вообще же он не любит касаться своих работ и прошлого). Детство его прошло на берегах Донца. Купаясь однажды с мальчишками в этой реке, он чуть не утонул: нырнув глубоко и уже подымаясь вверх, он вдруг почувствовал, что что-то мешает подняться и придерживает в реке. Оказалось, что это был затонувший плетень, который едва не погубил Репина.
Будучи недавно в Москве, Илья Ефимович зашел в гостиницу “Славянский базар”, в концертной зале которой висит его картина “Славянские композиторы”. Он спросил лакея, кто писал картину: “иностранный художник”, — ответил тот без запинки.
Репин не продал своего второго экземпляра “Крестного хода”. На вопрос мой о причине, он ответил: “Картина эта писалась мною долго. Двенадцать лет тому назад она имела бы огромный интерес, а теперь уже несовременна”.
Репин любит ходить по картинным галереям и выставкам один, чтобы никто не нарушал его созерцания предметов искусства.
Какой увлекающийся человек Илья Ефимович. При мне он одолел новый роман Дедлова “Сашенька”, который по его просьбе был прочитан мной. Прочтя первые главы, Репин пришел в восторг и уверял, что Дедлов вывел тип, равный Обломову. Последние же главы и конец романа разочаровали, и Репин не может простить Дедлову такого бестолкового заключения работы, начатой с несомненным талантом.
Репин скрывает от детей, за сколько проданы им государю “Запорожцы”. Он, между прочим, негодует на то, что, когда государь захотел во дворце посмотреть эту картину, ее показали без рамы при дурном освещении, тогда как Репин просил предварительно его пригласить для надлежащей установки картины.
Сестра Репина (монахиня) сообщила мне, что находит большую перемену в брате за последние пять-шесть лет. Он стал менее откровенен, более вспыльчив. Она рассказывала мне о том, как он выписал ее в первый раз, сейчас же после разрыва с женой.
Репин стал употреблять выражение: “Размягчить бы ему темя шомполом”.
Лицо Николая Чудотворца было написано Репиным с поэта Майкова.
После меня в “Запорожцах” фигурировал художник Ционглинский [Ян Францевич Ционглинский (1838 — 1912) художник, впоследствии академик живописи.], но Репин и им не удовлетворился, выкинув из картины. Относительно “Запорожцев” и портрета Т. Шевченко Репин пользовался указаниями В. М. Белозерского [Василий Михайлович Белозерский (1823 — 1899), литератор; редактор “украинского учено-литературного” журнала “Основа” (1861 — 1862), б. член Кирилло-мефодиевского братства, лично знал Шевченко.], по его замечанию, “очень ценными”. Белозерский нашел, что Репин сделал Тараса с лицом слишком нежным, белым. [Портрет Шевченко написан был Репиным для домика на могиле поэта, на Днепре; демонстрировался на персональной выставке 1891 г.]
Читает Илья Ефимович всегда много. При мне он рисовал портреты дочерей, и я был снова свидетелем того, как создает Репин свои чудные портреты. Он намерен написать портреты Вл. Герарда и Уткина (у последнего он находит сходство с Мефистофелем). [Портрет Евгения Исааковича Уткина (1843 — 1891), юриста и публициста, написан не был.]
Мы сидели с Репиным на берегу Двины и наблюдали за работами по укреплению набережной. Проходили бурлаки, тянувшие баржу. Я заметил Репину, отчего бы ему не написать новую картину “Бурлаки”. Он сознался, что и ему приходила эта мысль в голову: “Не повторить ли в самом деле “Бурлаков”, — заметил он. Я всячески уговаривал его написать новую картину, тем более, что, по его наблюдению, первая картина уже пожухла, выцвела. Кажется, он решил на будущий год заняться этой вещью. В альбомы он заносит кое-что относящееся до бурлаков. Картина тянувших по жаре двенадцати бурлаков была очень красноречива и эффектна.
Вообще жилось мне у дорогого Ильи Ефимовича прекрасно. На вокзал он отвез меня в собственной бричке и на своих лошадях, сам ими правил. Дорогой мы много говорили о природе, об искусстве, о красоте в природе и в жизни, о ересях Толстого по этой части. Время пролетело незаметно; жара и пыль как бы для него не существовали. Репин разбивал в прах теории Толстого об искусстве. Я давно не видел его таким пылким, красноречивым, сияющим, духовно прекрасным. По глубокому убеждению Ильи Ефимовича, все попытки Толстого свернуть русскую жизнь в сторону “бесполезны и глупы”. Красота, которую отрицает Толстой, была, есть и будет и никогда не перестанет играть роль в жизни человечества и отдельных людей. Указывая на синее небо, на поле ячменя, переплетенного васильками, мимо которого мы проезжали, Репин воскликнул: “Ведь существует же вся эта красота для чего-нибудь! Ведь знал же бог, что делал, создавая и это небо и этот ячмень с васильками”.
Много мы говорили о литературе, о ее значении. Я высказал мысль, что теории Толстого исказили в наши дни много прекрасных произведений и исказят их еще большее число; что я, как только берусь за перо, чувствую подавляющее влияние Толстого, хотя и борюсь с ним. Репин согласился с моим взглядом. Он ждет от моего таланта многого. Исполню ли я хоть часть того, что ждут от меня?!
Мы тепло расстались с дорогим Ильей Ефимовичем. Он несколько раз поцеловал своего “старого приятеля”, как он зовет меня, и отправился в город с мужиком — покупать сбрую для лошадей и разные вещи для хозяйства.
26 августа 1892 г. Вильна.
Вспоминаю разговор с Репиным о Толстом, который в разговоре со мной высказал тот взгляд, что картины без идейного содержания — этюды и пейзажи — ни к чему не годны. Репин с этим не согласен. [Жиркевич вспоминает беседу с Л. Н. Толстым во время своего первого приезда в Ясную Поляну в 1890 г. (см. “Литературное наследство” № 37 — 38, стр. 425).] По его словам, пейзаж дорог не потому только, что изображает верно природу, а потому, что в нем отражается впечатление художника, его субъективное отношение к природе, понимание ее красот. Этюды имеют значение для изучения быта, нравов и т. п. Какая-нибудь старинная картина, находимая теперь, проливает подчас свет на жизнь прошлого времени. Типы, костюмы, обычаи меняются, забываются, являются пробелы в истории культуры, а живопись часто пополняет их, эти пробелы.
7 сентября 1892 г. Вильна.
Вспомнил, как Репин рассказывал мне, что, увлекшись проповедью Толстого о вегетарианстве и его примером, он сам попробовал не есть мяса (у меня есть и письмо, где он пишет о том же). Недели через три он стал чувствовать боли в спинном хребте и пояснице, которые с каждым днем усиливались. Только съев бифштекс, Репин вылечил себя и теперь он против вегетарианства. [Это было в 1891 г. Вернувшись из Ясной Поляны, Репин писал Жиркевичу 22 июля 1891 г.: “Я вегетарианствовать начал с 29 июня и очень доволен — чувствую себя очень хорошо, лучше, чем от мяса. Толстой прав”. Вскоре Репин жаловался Т. Л. Толстой, что он “почувствовал такое странное недомогание... и уныние — боязнь”, что не в состоянии будет кончить своих вещей. “И прежде бывали эти казусы со мною, — писал он, — но теперь, сейчас думается — от вегетарианства. Подождем — увидим. Вынесу ль?” (письмо от 9 августа 1891 г.). Десять дней спустя он писал ей же: “Вегетарианство я должен был оставить. Природа знать не хочет наших добродетелей. После того, как я писал Вам, ночью меня хватила такая нервная дрожь, что я на утро решил заказать бифштекс — и как рукой сняло” (письмо от 20 августа 1891 г.). Через год Репин писал Т. Л. Толстой по тому же поводу: “Да вообще христианство живому человеку не годится. Надо решиться умирать, тогда все равно и это будет очень кстати. Но пока я не желаю, и мне страшно надоела эта возня с собственной персоной; я люблю жизнь, люблю природу и дорожу всем хорошим реального мира. Я хотел бы наслаждаться всем, чувствовать все” (письмо от 27 июня 1892 г.).]
В Репине еще много грубого под приличной внешностью. Он бывает невозможен, когда вспылит, — а это с ним случается часто. В Здравневе при мне он обругал старшую дочь “дурой”. А сколько раз я видел его говорящим, себя не помня.
Еду в Ясную Поляну!!
22 октября 1893 г. Вильна.
19-го числа, сидя в судебной палате, я узнал от Катюши о телеграмме, которой И. Е. Репин извещал меня о приезде ко мне. В 8 часов вечера я уже встречал его на вокзале, затем отвез его с Юрой к себе. Репин ночевал в моем кабинете и 20-го в 7 часов вечера выехал через Варшаву за границу. Незабвенная встреча с милым, простым и любящим меня Репиным встряхнула меня. Еще накануне я был болен, а тут ожил, помолодел душой, развеселился. И о чем только мы не разговаривали!! Литература, живопись были, по обычаю, главными предметами бесед. Репин сообщил удивительные новости о реформе в Академии художеств. Государь внял советам гр. Толстого и наших лучших передовых художников. Репин назначается профессором, Шишкин, Маковский и др. из более молодых и свежих по таланту — тоже. Стариков, рутинеров — вон! Лето более пропадать не будет, как пропадало теперь: предполагаются экскурсии художественными группами, работы на воздухе и солнце под руководством профессоров. Слушая Репина, у меня даже дух захватывало. Противодействие старой Академии было упорное, энергичное. Как счастлив я, что Репин будет создавать свою школу!
Много говорили с Репиным об общих знакомых. Фофанов время от времени запивает. Как-то ночью он явился в квартиру Ильи Ефимовича ночевать и, когда новый швейцар не пустил его, затеял с ним драку. Плещеева прежде времени уморило богатство. По словам Ильи Ефимовича, покой старика был нарушен требованиями со всех сторон денег родней и знакомыми. По доброте он не умел отказывать, и вот его рвали на части, осыпали просьбами и упреками (богатая тема для нравоописательного рассказа во вкусе Л. Толстого). [Поэт Алексей Николаевич Плещеев (1823 — 1893) незадолго до смерти получил крупное наследство.]
Утром 20-го повел я Репина осматривать Вильну. Вид, открывавшийся с Зыковой горы на окрестности и самый город, привел Репина в такой восторг, что по неоднократному его признанию он не мог оторвать от него глаз. Он говорил о картине, которую можно было бы написать оттуда, и сам сознавал всю трудность ее исполнения.
Вернувшись домой к обеду, я читал Репину, как и накануне, отрывки из моей повести, после чего мы с Катей проводили на вокзал его, где и расстались самым сердечным образом.
Будучи у нас, Репин восхищался брюлловским портретом и рисунком Брюллова сепией. [Речь идет о “рисунке сепией” К. П. Брюллова “Распятие” (был в Цветковской, ныне в Третьяковской галерее). Репин говорит о нем в самом начале своего первого “Письма об искусстве”, датированного 23 октября 1893 г. (см. “Далекое близкое”, стр. 387 и 302).] К портрету Брюллова он подходил раз десять, находил, что лицо совсем закончено, поражает экспрессией и удивительным пониманием анатомии, говорил, что многие портреты Брюллова, хотя и написанные хорошо, не дают верного изображения тела человеческого, а в портрете, находящемся у нас, Брюллов достиг “тельности”. [В том же письме Репин пишет и о брюлловском портрете Павла Васильевича Кукольника (1795 — 1884), профессора Виленского университета, историка и цензора: “Перехожу опять к Брюллову, потому что в Вильне, куда я заехал повидаться с приятелем, я был опять восхищен портретом Павла Кукольника его работы. На портрете недописан костюм, но голова написана с такой жизнью, а выражение, рисунок выполнены с таким мастерством, что невольно срывается с языка: “Вы, нынешние, ну-тко” (“Далекое близкое”, стр. 387, 390 и 502 — 503). Портрет П. В. Кукольника принадлежал жене А. В. Жиркевича, урожденной Кукольник, и в 1922 г. был передан Жиркевичем в Ульяновский музей (где находится и ныне).] Из прочих картин и рисунков, украшающих нашу квартиру, Репин одобрил вполне рисунок карандашом Ковалевского, найдя его “лучше многих его картин”. [Павел Осипович Ковалевский (1843 — 1903), художник-баталист.]
Нет возможности записать все беседы с Репиным об искусстве. Между прочим, он рассказывал чудеса про фотографические снимки красками с его картин. Работы эти производятся в Экспедиции заготовления государственных бумаг. Рисунок Репина “Король Лир” из альбома Самойлова, бывший у В. Н. Герарда и о котором Репин узнал от меня, по словам Ильи Ефимовича, воспроизведен прекрасно. [Речь идет об альбоме: “Русские художники. Илья Ефимович Репин”, издание Экспедиции заготовления государственных бумаг (СПб., 1891), в котором воспроизведена акварель Репина “Король Лир”.] Вариант “Запорожцев” еще не кончен. Поразивший меня когда-то “Христос в пустыне”, как замазанный, по словам Репина, им брошен.
В своем Здравневе будущим летом Репин думает устроить съезд знакомых художников для совместной работы.
Говорили о Толстых, о портрете, который Репин сделал по заказу гр. С. А. Толстой с Татьяны Львовны, о ста червонцах, поднесенных ему в корзинке. [О портрете Т. Л. Толстой см. письма Репина к ней этого года (хранятся в Музее Л. Н. Толстого; публикуются в отдельном издании). О гонораре за портрет записано в мемуарах С. А. Толстой: “Помню, что Репин очень спешил в Петербург писать портрет наследника и потому не мог кончить писать руки. Так эти руки и остались в виде набросков. Когда я, положив в корзиночку восемьсот [а не тысячу, как пишет Жиркевич] рублей, все золотыми, подала их ему, Илья Ефимович улыбнулся, взял корзиночку и сказал: “Меня графиня озолотила” (“Моя жизнь”, рукопись).] В мнения Л. Толстого о литературе Илья Ефимович не верит: он полагает, что Толстой не такой уж враг изящной литературы, каким хочет себя выставить. [В эти дни Репин всецело находился под впечатлением высказываний Толстого о Рафаэле и Шекспире. Толстой назвал их “фальшивыми, бездарными”. Потрясенный, Репин писал дочери Толстого, Татьяне Львовне, 21 сентября 1893 г.: “Ой, как он любит парадоксы. ...Ох, нет, не могу: да я даже и волноваться не могу особенно. Ведь это все равно, что если бы нашелся какой-нибудь сорви голова, который мне сказал бы, что Лев Толстой бездарен и фальшив”.]
В Духовом монастыре Репину понравилось изображение святых над входом в пещеру, и он спрашивал меня, чья это работа, но я не мог ответить. Перед входом в пещеру я предупредил его, что у нас, в Вильне, принято целовать мощи трех мучеников. “Это не обязательно”, — ответил Репин и, долго ходя вокруг раки, к мощам не приложился, хотя, выходя из пещеры, положил что-то в кружку у раки и перекрестился. Ему не понравился обычай снимать шапку под острыми воротами.
Из церквей по наружному виду ему понравились Никольская и Пятницкая, особенно последняя, в которой он заметил строгое соблюдение византийского стиля.
Я хотел завести Репина в рисовальную школу к Трутневу [Иван Петрович Трутнев (1827 — 1912), художник, академик живописи, основатель Виленской рисовальной школы.], зная, что это было бы событием для школы. Сначала он согласился, но потом раздумал и не поехал. Он обещал привезти для этой школы этюд из Италии.
Я спрашивал Репина о цели путешествия в Италию. “Еду, чтобы рассеяться, освежиться”, — ответил он.
Работы Резанова, которые у меня в квартире, Репин раскритиковал неумолимо. Про большую картину “Ай-Петри при восходе солнца” он сказал: “Мы с вами были в Крыму. Я зарисовал у себя Ай-Петри. Разве он такой? Все выдумка, сочинено!” [Речь, вероятно, идет о работах Виктора Михайловича Резанова (р. 1829), малоизвестного пейзажиста.]
24 ноября 1894 г. Петербург.
Репин пригласил меня вчера к себе на обед, упросив прийти пораньше, в 5 часов. Прихожу, — нет Репина. Пришел он только в 6 1/2 часов. Оказалось, что, зайдя в Академию художеств, он увлекся работой с учениками и засиделся.
Извиняясь, Репин вспомнил случай из жизни в Париже. Он пригласил к себе на обед Боголюбова, Поленова и других русских художников, а сам, забыв про приглашение, уехал с женой в Сен-Жермен. К означенному времени все гости сошлись у запертой квартиры. Боголюбов был в ярости.
Во время обеда пришел известный актер Писарев [Модест Иванович Писарев (1844 — 1903), известный актер Александрийского театра. Репин в 1888 г. написал его портрет.], и беседа шла о Боборыкине, Островском, Писемском, Фофанове.
Про Островского и Писемского, которых и Репин и Писарев знали хорошо, они сообщили мне много интересных подробностей. Писемский боялся собак, подозревая в каждой бешеную. Однажды, идя по переулку, он увидел лежащую поперек дороги собаку и вернулся. В бытность Репина в Москве, Писемский пришел к нему в гости. Звонок оказался испорченным, и он долго стоял у дверей. Когда соседи сказали Репину, что кто-то стучится в его квартиру, он отворил дверь и увидел негодующего Писемского, окруженного на лестнице тремя собаками. Писарев рассказывал, что Писемский часто выезжал в экипаже, в котором спиной к нему с огромным дождевым зонтом сидела его экономка. На вопрос, зачем он ее так странно усаживает, Писемский отвечал: “А как же. Вот наедет на меня сзади лошадь, попала бы оглоблей по голове. А баба раскроет зонтик, да ей в морду!”
Репин возмущался чтением Венгерова у Спасовича о Боборыкине, называя его “издевательством над писателем”. [Семен Афанасьевич Венгеров (1855 — 1920), историк литературы; Владимир Данилович Спасович (1829 — 1906), публицист, литератор, адвокат; Петр Дмитриевич Боборыкин (1836 — 1921), известный беллетрист.] Он передавал мне и содержание чтения и возражения Кони, Спасовича и других. (Как жаль, что я отклонил предложение Репина идти с ним к Спасовичу.) Писарев, знающий давно Боборыкина, отзывается о нем, как о человеке, у которого много ценных познаний, но они все лежат в его голове в хаотическом бессистемном беспорядке.
Заговорили о Фофанове. Когда его определили в лечебницу, Репин был у Чечота. Тот сказал ему, что, читая в печати произведения Фофанова, он был уверен, что он ненормален и не минует сумасшедшего дома.
Всеволод Гаршин часто жаловался Писареву на то, что у него странная галюцинация: ему кажется, что шар земной — стеклянный, что он разобьется на куски и все погибнет.
28 ноября 1894 г. Петербург.
Почти целый день провел я вместе с И. Е. Репиным. Раньше еще мы условились ехать вместе в Гатчину, к Фофанову, и в 12 ч. я был уже у Ильи Ефимовича. На вокзал мы приехали в 1 1/2 ч., но оказалось, что поезд идет лишь в 3 1/2 часа, когда мы и тронулись. Вернулись уже домой в 12 1/2 ч. ночи. За все это время я много интересного увидал и услышал от Репина. Запишу сюда лишь вот что, случайно.
Репин показывал мне свою мастерскую и свои новые работы. Сценки из итальянской жизни, портрет какой-то баронессы (в белом) [Портрет баронессы Лилии Ивановны Штейнгель, находящийся в частном собрании в Москве. Датирован Репиным 1895 г.] и картина бракосочетания нынешнего государя — начаты замечательно интересно и талантливо. Но на какие пустяки разбрасывается этот великий художник! Рядом с упомянутыми вещами рисует он портрет своей собаки.
Сцена бракосочетания государя только набросана. Особенно удачно изображение серого дня за окнами, эффект освещения свечами церкви и присутствующих в ней. Многие лица замечательно похожи.
Так как для Академии художеств нужен портрет нового государя, то Репин хочет его написать. Я заметил, что, взявшись писать портрет царя, он свяжет себя, так как сеансы будут зависеть от дворцовой обстановки и жизни оригинала. Это не то, что писать с частного лица, назначая ему сеансы по своей воле. Репин согласен с моими доводами, но все же будет писать с натуры.
Много рассказывал он интересного, как писал свою известную картину “Речь государя к старшинам”. Государя он не имел возможности закончить с натуры. Во время работы часто приходили лица царской фамилии, особенно нынешний государь и вел. кн. Георгий Александрович. Однажды Илья Ефимович, в ожидании начала работы, около десяти минут, находился в одной комнате с нынешним государем и пробовал с ним заговорить, но государь, видимо, стеснялся и ответил что-то неопределенное.
По дороге в Гатчину, к Фофанову, мы продолжили разговор об искусстве. Репин хочет теперь исполнить мою просьбу и послать в Виленскую рисовальную школу какую-нибудь свою работу. “Но не знаю, что именно, — говорил он, — с работы моей станут ученики писать, учиться по ней будут. Значит, надо выбрать что-нибудь достойное изучения”. О последней картине Ге “Распятие” Репин отзывался с большой похвалой, как о вещи, в которой есть много художественных достоинств. [Известная картина Ге “Распятие” (1894), находившаяся в городском музее в Женеве. Она была привезена автором в Петербург и, будучи не допущена на выставку, показывалась негласно друзьям и знакомым в то время, когда Репин был за границей. “Последней его картины — “Распятия” — я не видал. Мне прислали только фотографию с нее в Италию, в Ассизи”, — писал Репин в своей статье-воспоминаниях о Н. Н. Ге (“Далекое близкое”, стр. 307).] Репин также с похвалой отзывался о своем “Короле Лире”, снятом Экспедицией заготовления государственных бумаг. Он меня еще раз благодарил за то, что я указал ему, где этот рисунок (акварель) находится.
Акварельный портрет его работы Л. Толстого продан В. Н. Герарду, и Репин жалеет, что портрет этот не попал в Экспедицию заготовления государственных бумаг: он думает, что вещь эта была бы передана замечательно. “Крымской сценой” он недоволен. [Картина “Прогулка с проводником на южном берегу Крыма” или “Проводник с дамой” (1887), воспроизведенная в альбоме “Русские художники. Илья Ефимович Репин” (1894).]
Заговорили о дорогом для нас обоих предмете — Академии художеств. Репин назвал мне несколько человек конкурентов, страдающих самомнением и с “бунтовскими” стремлениями, которые дурно влияют на массу. Я указал ему на картину “Запорожцы, вызывающие неприятеля на бой” как на вещь, подражающую его “Запорожцам”, но слабую по технике. Репин дурно отзывается о самом художнике. Когда он посетил его студию, то заметил ему, что над картиной надо еще много работать, что “надо отделать руки и ноги, уничтожить рыбьи глаза фигур”, заняться проверкой размеров и отношений между собой отдельных частей тела. Все это, видимо, не нравилось молодому человеку, и он ответил, что “слишком устал, чтобы переписывать картину”. [Картина Сергея Ивановича Васильковского (1831 — 1917) “Схватка запорожцев с татарами” была написана в 1892 г. и экспонирована на Академической выставке.] От Куинджи слышал Репин, что тот же субъект бранит его и других профессоров Академии художеств, находя их устаревшими. Другой субъект, из конкурентов, затеял с Репиным резкую переписку, упрекая его за статью о Ге. [Статья Репина “Н. Н. Ге и наши претензии к искусству” (“Ежемесячные литературные приложения к “Ниве” 1894, ноябрь; перепечатана в “Далеком близком”).] Все это, видимо, раздражает Репина, хотя он и делает вид, что смеется (боюсь, не злопамятен ли он вообще). Репин интересуется отзывами об этой статье литераторов; с видимой опаской ждет ругани Буренина. На вопрос его, читал ли статью Величко [Василий Львович Величко (1860 — 1903), поэт, публицист правого направления.] и что сказал, я передал, что Величко осуждает его за насмешливый тон по отношению к Ге. Репин вспыхнул и стал доказывать, что они не понимают, что он и не думал издеваться над художником, но что в нем не все ему нравится.
Заговорили о книге Манасеиной “L’Anarchie passive”, которую И. Е. Репин дал мне прочесть, и о ее авторе. Репин высказался, что у Манасеиной — “не все в порядке” (тут он указал на свою голову), что она женщина ненормальная, со странными выходками и взглядами. Она вечно хвалится дружбой с Победоносцевым, послала два экземпляра своей книги, один государю, другой — Толстому. [Мария Михайловна Манасеина (ум. в 1903 г.), доктор медицины, автор ряда научно-популярных статен и книг, гражданская жена профессора-физиолога И. Р. Тарханова, знакомого и корреспондента Репина. О книге Манасеиной: “L’Anarchie passive et le comte Tolstoi”, Ed. originale. Paris. 1895, Л. Н. Толстой писал 4 сентября 1894 г. В. В. Стасову. Стасов (13 сентября) отвечал: “Плохо, плохо, вот и все. Иначе, впрочем, и быть не могло. Я эту барыню давно знаю и вижу... Какие претензии на знания и учености, какая бездарность и нищенство мысли, какая ограниченность взгляда, какая банальность рассуждения” (“Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка”. Л., 1929, стр. 143 — 145). Книга Манасеиной имеется в яснополянской библиотеке (без пометок).]
В “Неделе” мы прочитали с Репиным, что у А. Рубинштейна череп был толст на лбу, как у идиотов, хотя мозг и развит. [Это сообщение было напечатано в газете “Неделя” (раздел “Разные разности”), 1891, № 48, от 27 ноября.] Я передал Илье Ефимовичу отзывы Герарда, Апухтина и др. об ограниченности, даже тупости этого человека. Он не согласился с таким приговором и, зная хорошо Рубинштейна, находит его замечательно умным, даже остроумным человеком.
От Гатчинского вокзала до квартиры Фофанова мы с Репиным прошли пешком по только что выпавшему снегу. Было тихо, сумрачно. Пахло снегом, деревней. И Репин заметил, что вся эта обстановка, самый запах снега напоминает ему вечерние прогулки с двоюродным братом в Чугуеве [В подлиннике ошибочно: в Калуге.], когда ему было пятнадцать лет.
Рассказывал Илья Ефимович о последнем своем путешествии за границу, — о том, как не раз пришлось ему во время путешествия испытать на себе ненависть к русским австрийцев и итальянцев, раздуваемую немцами; об уроках итальянского языка, которые они с Юрой брали в Италии, о природе этой страны и богатстве ее растений и цветов. Он теперь жалеет, что мало написал там этюдов, но тогда он был подавлен разнообразием красок, тонов и говорил сам себе: “Зачем?”
Рассказывая Репину о нескольких рисунках К. Брюллова, которые удалось мне найти у кн. Голицына, Левенсталя, Гейденрейха и Меликова, я упомянул и о воспоминаниях о К. Брюллове, которые с моей помощью составляет Меликов. [Статья М. Е. Меликова о Брюллове, под названием “Заметки и воспоминания художника-живописца”, появилась в “Русской старине” 1896, июнь.] Я высказал мысль, что за этими рисунками должна следить Академия художеств, что они в будущем не должны миновать ее. Репин воскликнул: “Ах, если бы у Академии художеств были в провинции такие, горячо любящие искусство люди, как вы!”
Вернулись мы с Репиным на вокзал пешком. По дороге он пригласил меня к себе на вечер в четверг, сказав, что пригласит нарочно В. Маковского, Шишкина, Беклемишева, Куинджи и др.
В доме Репина теперь больше порядка, чем было раньше, и все это благодаря его жене, умной и энергичной женщине. Не думаю, чтобы при вспыльчивом, капризном и переменчивом характере Репина жизнь его жены была очень счастлива. Но я рад, что его избавили от хлопот об обедах, от дрязг с прислугой, так много отнимавших у него времени раньше. Дети тоже стали держать себя по отношению к нему почтительнее, вежливее. Юра стал заниматься рисованием и, как я убедился по его рисункам, с большим успехом.
В разговоре о книге Манасеиной я заметил Репину, что изгнание Христом торговцев из храма — замечательно благодарный сюжет для картины, никем еще серьезно, так сказать, психологически не затронутый. Илья Ефимович ответил, что у него давно задуман план нескольких картин. На первой Христос изгоняет из храма продавцов, — могучий, властный. Все спасается, бежит. Ученики поражены. Толпа и негодующих и довольных скандалом. В отдалении — разгневанное, озлобленное против Христа духовенство. Другая картина должна изображать Христа, ведомого на казнь. Те же лица из толпы, бывшей в храме, те же мальчишки уличные, бегущие впереди процессии в ожидании интересного зрелища. Где-нибудь на стене, та же толпа служителей храма, торжествующая, довольная, наблюдает за Христом, который недавно разрушил торгашеские расчеты у алтаря. Репин сообщил сюжеты этих картин Черткову, который рассказал о них Толстому. Толстой их одобрил.
Я снова пристал к Репину с вопросами о его Христе в пустыне. Он забыл, что подарил мне этюд этой картины, и признался, что жалеет, что не оставил картину в том виде, в каком я ее когда-то видел. Теперь на этом холсте уже другая картина. Едва ли Репин вернется к старому сюжету.
29 ноября 1894 г. Петербург.
У С. А. Андреевского зашла речь о Репине, о его возвращении к прежним художественным идеалам. Я сообщил о новых картинах, задуманных Репиным. Андреевский довольно снисходительно выразился, что приписывает себе и кружку солидарных с ним лиц, собиравшихся у баронессы Икскуль, переворот в художественных взглядах Репина. “Он теперь вновь наш!” — восклицал патетически Андреевский. [Сергей Аркадьевич Андреевский (1847 — 1918), адвокат, поэт, критик — один из наиболее рьяных приверженцев декадентского искусства 1890-х гг. Вместе с Мережковским, Зинаидой Гиппиус и Владимиром Соловьевым, С. А. Андреевский был в числе постоянных посетителей салона В. И. Икскуль. На литературных “четвергах” этого кружка бывал и Репин. Публикуемая здесь запись из дневника А. В. Жиркевича дает представление о том, какого рода надежды возбудили в кругу эстетствующих идеалистов известные “Письма об искусстве” Репина, печатавшиеся в 1893 — 1894 гг. В этих письмах Стасов правильно почувствовал отход художника от передовых общественно-политических и идейно-творческих позиций. Как известно, отход этот был кратковременным, и вскоре Репин понял ошибочность своих воззрений периода 1893 — 1894 гг.]
11 апреля 1895 г. Вильна.
Виделся с М. Антокольским, приехавшим к нам в Вильну. Заговорили с ним об искусстве, о Репине. “Искусство, — сказал Антокольский, — имеет три основы: идею, чувство, форму. У нас, в России, непременно оно хромает на одну из этих основ, а то и на две”.
Антокольский любит Репина и, несмотря на столкновения с ним, все-таки привязан к нему. “Репин останется Репиным. Теперь он увлечен профессорством; по возвращении из-за границы в нем замечается известное колебание. Эти периоды колебания замечались и ранее, они огорчают друзей Репина, в том числе и его, Антокольского, но они же и притягивают к Репину; дорого видеть этот энтузиазм, это увлечение, эту юношескую горячность. Репин был всегда пионером, все двигающим около себя... Теперь он отдает все свои силы молодежи, читает ей, говорит с ней, но быть художником и учителем — две вещи разные”. Репин сходится с Антокольским во взглядах на Брюллова. “Мы только называли, — говорит Антокольский, — одни и те же вещи разными названиями”. Репин говорил Антокольскому о портрете П. Кукольника. С Репиным они имели у государя семь сеансов, и то два лишних выхлопотал Антокольский. Репин, по его словам, задал себе огромный труд, вздумав в несколько сеансов, подчас кратких, изобразить царя во весь рост.
16 сентября 1893 г. Двинск.
Ездил под Витебск к И. Е. Репину в его Здравнево, приехал туда 14-го утром, выехал сюда 15-го, вчера вечером.
За немногие часы пребывания у Ильи Ефимовича сколько я пережил новых впечатлений перед его картиной “Искушение сатаной Христа”. Как рад был я убедиться, что он не бросил мысли окончить эту вещь. Многое сделано, но еще больше осталось сделать. Перед грандиозностью задуманного немеет воображение. И какие контрасты надо примирить (в смысле техники) на одном и том же полотне! Изможденный постом, но крепкий духом нищий Христос на дикой снежной вершине, а рядом сатана в образе древнего царя с атрибутами власти над пропастью, на дне которой грандиозный теплый пейзаж в лучах заката. [Очевидно, тот эскиз к картине “Иди за мной, сатано” (см. о ней выше), который находится в Русском музее и на котором сатана изображен “в одежде ассирийского воина” (И. Грабарь. Репин, т. II, стр. 291).] Глаза сатаны горят, в его чертах лукавство, сознание своей власти. Но не ему искусить этого человека, сильного сознанием своего назначения и предстоящих еще больших страданий... Масса этюдов и вариантов картины указывают на то, как много над ней передумано и перечувствовано.
В мастерской висят: оконченный портрет Ге [Портрет Григория Григорьевича Ге (р. 1867), племянника художника, артиста Александрийского театра. Датирован 1895 г. Находится в частном собрании в С.-Петербурге.], неоконченная картина офицерской дуэли [Первый вариант картины “Дуэль”, находящейся в частном собрании в Ницце.], на камине, просто на замазке, набросан целый этюд из жизни Запорожья (кажется, Богдан Хмельницкий, объявляющий охрану христианской религии). Новый дом Репина — маленькая, фантастическая, но не скажу, чтобы очень красивая постройка. И стоит же он ему, при его непрактичности, огромные деньги: башня вместо предполагавшихся двух тысяч обошлась тысяч в семь!
Христа пишет Репин с одного литвина и с Юры. Из Юры вырабатывается замечательный художник: он начал писать портрет со своего деда Ал. Ив. Шевцова — и портрет удивительно похож, не говоря уже о прекрасной лепке. Сам Репин им доволен и находит работу достаточно “сочной”. При мне он показывал Юре недостатки портрета и учил, что и как надо исправить. С разрешения отца, Юра набросал для меня карандашом голову Христа очень характерно и похоже. Но Репин не дал этого рисунка, находя, что сама картина еще не кончена и Юра должен будет мне передать рисунок, когда его окончит. Какая разница в Юре с прошлыми годами! Тогда он ненавидел живопись; теперь увлекается ею, хотя и не верит в свои силы, будучи убежден, что еще не в состоянии творить и компановать рисунки самостоятельно. Он по-прежнему недалек, но в этом юноше доброе благородное сердце и чистота, несмотря на его девятнадцать лет и жизнь в Петербурге.
Много рассказывал мне Илья Ефимович во время одной из прогулок про своих детей и про планы свои о помещении Юры в Академию художеств. Надя вся ушла в медицинские науки, Вера — в театральный мир. Последняя печалит Репина, хотя с ней занимаются Писарев и Сазонов [Николай Федорович Сазонов (1843 — 1902), известный актер Александринского театра.], но, по мнению Ильи Ефимовича, у нее нет никакого актерского таланта, и она не поднимается выше посредственности. Вера сделала в это лето артистическую поездку по Волге со Стрепетовой [Пелагея Антипьевна Стрепетова (1850 — 1903), знаменитая актриса Александринского театра. Репин сделал с нее, кроме карандашных зарисовок, два портрета маслом — в роли Лизаветы в пьесе Писемского “Горькая судьбина” (1881) и так называемый “этюд” 1882 г. Оба эти портрета в Третьяковской галерее.], в ее труппе.
Вчера мы читали фельетон Меньшикова [Речь идет о фельетонисте М. О. Меньшикове, помещавшем в те годы в “Неделе” статьи по вопросам личной и общественной морали. Очевидно Жиркевич читал Репину фельетон Меньшикова “Литературное следствие” (“Неделя” 1893, № 37, от 10 сентября), который был посвящен известному шарлатану, “святому” кн. Вяземскому.]. Я читал вслух, Илья Ефимович рисовал с меня в свой альбом карандашом [Местонахождение этого портрета Жиркевича, работы Репина, неизвестно.], Юра рисовал с натуры портрет Шевцова. Вообще время пребывания в Здравневе пролетело незаметно. О чем мы говорили? Илья Ефимович рассказывал, что последняя зима была для него крайне тяжела, благодаря занятиям в Академии, рисованью царских портретов. Кроме того, на него обрушились Стасов и К° с разными обвинениями и бранью по поводу согласия его быть профессором. Он получил от какой-то писательницы из Саратова ругательное письмо, а также из Москвы от анонима. Его обвиняют в измене каким-то идеалам, заискивании при дворе, в погоне за чинами, орденами и денежными наградами. Со Стасовым произошла неприятная переписка... [Имеются в виду общеизвестные факты из жизни Репина: разлад со Стасовым, возвращение в Академию.] Репин высоко и светло глядит на свое профессорство и в общении с молодежью, во влиянии на молодежь, видит хорошую, благодарную задачу. Мысль Стасова и других, будто бы Академия не нужна, что она убивает, опошляет таланты, ему кажется явным абсурдом. Но, видимо, вся грязь, на него вылитая, до сих пор больно в нем отзывается, так как он волновался, кипятился, махал кулаком, пока подробно излагал мне содержание писем своих недругов и врагов. На него нападают, между прочим, и за то, что он согласился в таком пошлом журнале, как “Нива”, дать разрешение на помещение объявления, что портрет государя, как премия, изготовляется в мастерской его, Репина. Проводят параллель между автором “Бурлаков” и писателем царских портретов. Говорят, что Репин умер уже и т. п.
Интересные подробности сообщил Репин о вел. кн. Георгии Михайловиче, который становится во главе крайне важного дела — устройства в Михайловском дворце национального музея. В один из сеансов нынешний государь спросил Репина: “Где ваши “Запорожцы”? В галерее Третьякова?” Репин ответил, что они в Эрмитаже, но крайне плохо освещены. Воспользовавшись случаем, Репин сказал государю, что у нас настоятельная потребность в постройке такого здания, где бы достойно были помещены произведения русских художников. Государю, видимо, не понравилось, что Репин затронул вопрос, который его самого волнует, и он довольно сухо ответил ему, что “озабочен скорейшим устройством национального музея”.
Вот несколько подробностей о сеансах Репина у царствующей семьи. Все с ним и Антокольским были крайне любезны. Императрица не проронила ни одного русского слова, а говорила с художниками по-французски. Она красива, но худощава, и когда молчит, у нее скорбный вид приговоренной к смерти. В те разы, когда приходила на сеанс императрица-мать, молодая императрица отсутствовала. Обе императрицы делали свои замечания, пока Репин рисовал портрет государя (по отзыву Репина, императрица-мать ничего не понимает в искусстве).
По словам Репина, для него невыносимо тяжело писать царские портреты. “Ни усадить оригиналы по-своему, ни располагать временем по-своему — не можешь. Продолжительность сеансов зависит от каприза оригиналов. Постоянно кто-нибудь мешает. Находишься во взволнованном, растерянном состоянии. Где тут сосредоточиться на работе! Так мажешь себе почти наобум!” Императрица (молодая) часто бывает неинтересна, даже некрасива во время сеанса, благодаря беременности и инфлуэнце, а приходится ее все-таки рисовать. Репин признался, что не умеет заискивать знакомства у великих князей. Он не заезжает в торжественные дни во дворцы расписываться в их книгах. Хотя великий князь Константин Константинович при последнем свидании их в его дворце (когда Репин писал его портрет) и просил Репина бывать у него, но Репин ни разу этим не воспользовался.
Говорили об А. Н. Попове. Я просил Репина, нельзя ли его перетащить в Академию художеств в качестве профессора. Репин дал слово об этом хлопотать. Последней картины Попова он не видел, но слышал о ней много хорошего. [Алексей Николаевич Попов (р. 1838), художник-баталист, автор картины “Защита Орлиного гнезда на Шипке орловцами и брянцами 12 августа 1877 г.” (1893), находящейся в Русском музее. О Попове и приглашении его в качестве профессора в Академию была затем переписка между Репиным и Жиркевичем.]
Когда я приехал в Здравнево, Репина не было дома. Вернувшись, он спросил, видел ли я его “Христа”, прося высказать откровенное мнение, не показалось ли мне чего-либо неправильного в картине. До его приезда я часа два стоял перед огромным полотном и детально изучил его. Я высказал свое мнение. Боюсь, что Репин не вполне усвоил себе евангельское описание искушения Христа дьяволом. Я спросил, нет ли у него Евангелия, чтобы проверить мои сомнения. Евангелия под рукой не нашлось. Репин колебался в том, сказал ли Христос дьяволу: “отойди от меня, сатано!” или “иди за мной, сатано!” Последней фразы я никогда не слыхал. Репин думает обратиться к еврейскому тексту за разъяснением. Он объяснял мне мысль картины и ее детали. От сатаны в вечернем воздухе должен идти остывающий пар. “Не слишком ли синий снег, день?” Я заметил несообразность: исходящий из уха сатаны свет, присутствие травы на снеге. Все это — мелочи! Но Христос и сатана задуманы глубоко и страшно. Какой размах кисти в пейзаже! Но справится ли он с деталями! Примирит ли контрасты?! Краски тухнут! Около сатаны много тумана, заволакивающего даль, открывающуюся с обрыва. Там будут города.
— Разве виден с такой высоты прибой морских волн? — спросил я.
— Все это будет переделано! Мне хочется знать ваше общее впечатление — в первый момент, когда вы увидели картину. Говорите откровенно.
Репин показывал мне варианты картины. Они слабее. Высота картины должна была быть пять аршин, но мастерская оказалась ниже на пол-аршина и тогда он перевернул холст и картина разрослась в ширину, а не в вышину, как он думал. Репин доволен этим случаем, давшим ему возможность расширить рамки пейзажа. И какой пейзаж! Как хороши горы, освещенные закатом, далекое море, вечерняя звезда в остывающем небе! Даже сердце сжимается при мысли, что картина будет окончена и что толпа будет окружать ее и благоговеть перед силой таланта! Лица Христа и демона стоят передо мной.
Мы много гуляли по имению. Есть места, которые мы в шутку назвали “Монблан”, “Кратер Везувия”, “Ай-Петри”.
Репин говорил о смерти, о том, как все бесследно уходит в землю: талант, надежды, силы... К бессмертью таланта он относится скептически.
Говорили о литературе. В Короленке Репин не признает никакого таланта, но А. Чехова ставит очень высоко. Единственная вещь Короленко, которая ему нравится: “Сон Макара”, кажется ему написанной не Короленкой. Я спорил за Короленку. Но Репин его рассказ “В дурном обществе” находит сочиненным, выдуманным.
Дурную живопись Репин скрещивает словом “мазня”. Немцы ему только что прислали из-за границы две чудные фотографии с “Запорожцев” и с портрета Фофанова. У нас таких нет. Коснулись К. Брюллова и его школы. Я сказал про найденный портрет Кукольника, работы А. Мокрицкого. [Речь идет о портрете молодого Нестора Кукольника (1809 — 1869), писателя, друга К. П. Брюллова, работы брюлловского ученика Аполлона Николаевича Мокрицкого (1811 — 1871). Портрет принадлежал А. В. Жиркевичу. В настоящее время находится в Институте литературы Российской Академии Наук в С.-Петербурге.] Репин со слов И. И. Шишкина передал, что Мокрицкий боготворил Брюллова и звал его не иначе, как “великий художник” (с ударением на первом слоге).
Часа в четыре приехал из Витебска фотограф С. А. Юрковский, который просил у Репина разрешения снять его усадьбу (дом). Сделано было несколько снимков: на некоторых сняли и меня с Ильей Ефимовичем. Юрковский, видимо, хотел снять и картину Репина “Христос”, под предлогом, что снимает его мастерскую, но Репин этому противился, направляя аппарат на угол мастерской. Наконец, с мастерской были сделаны два снимка (один с Репиным). Он просил Юрковского не давать никому снимков с мастерской — никому, кроме меня. Я заказал себе на память все эти снимки.
Два года уже, как Репин не выписывает и не читает “Нового времени”. Буренинскую критику он называет “солдатской”. [Презрительное отношение Репина к нововременскому фельетонисту В. П. Буренину оставалось незыблемым. Два года спустя Репин убеждал Жиркевича: “ради бога, Вы не ввязывайтесь в полемику с Бурениным. Вы только навлечете на себя отвратительные последствия. Видите, его даже газеты боятся. И разве можно что-нибудь доказать не знающим правды циклопам?”]
Репин не знал, как и благодарить меня за приезд к нему, и, как всегда, был со мной ласков и добр.
Илья Ефимович возится по-прежнему с укреплением берега каменьями. Он сам сознает, что его надувают и грабят. Юра только и бредит деревней, жизнью в деревне. Питер его вовсе не прельщает. Целые дни он то рисует, то охотится, то делает чучела. Я уверен, что из него выйдет замечательный художник. И Репин, кажется, того же мнения.
Не передать всех впечатлений. Но сильнее всего — впечатление от Христа и демона-искусителя. Какой внутренний огонь должен жечь художника, чтобы такой трудный сюжет в течение многих лет не надоел!!
Говорили с ним о польском вопросе в нашем крае. Его, как и меня, возмущает всякое насилие над религиозной совестью.
27 февраля 1896 г. Петербург.
Был на Академической выставке. Чудный по естественности позы и обстановки портрет государя, работы Репина. Но в общем выставка не производит впечатления. Зато техника изумительная.
С выставки прошел я к Репину. Его еще не было, как явился профессор Кузнецов [Николай Дмитриевич Кузнецов (1830 — 1930), художник-портретист, автор известного портрета П. И. Чайковского.], которого я видел впервые, потом пришел и Илья Ефимович. После чаю он повел нас наверх в свою мастерскую, показать картину “Искушение Христа”.
Она переделана наново и уже заготовлен новый этюд, чтобы переписать ее всю иначе и даже на другом полотне. Момент теперь избран тот, когда сатана удаляется, видя презрение к себе со стороны Христа. Пейзаж увеличится, и, вероятно, картина выиграет от этого. Мне лично жаль прежнего изображения, как старого друга. Кузнецов хвалил колорит нового этюда. В мастерской еще видел новые рисунки и этюды.
С Кузнецовым и Репиным я провел вместе часа два. Говорили об Академии. Кузнецов в ужасе от своих учеников и завидует Репину, который в восторге от некоторых из своих, как, например, от Браза [Иосиф Эммануилович Браз (1872 — 1936), художник; в 1893 — 1896 гг. ученик Академии художеств.]. Кузнецову приходится писать за учеников самому и учить их азбучным приемам писания.
Кузнецов назвал мне Репина “гордостью русского искусства”. Он принес ему альбом молодого Направника, прося нарисовать туда что-нибудь [Владимир Эдуардович Направник (р. 1869), сын композитора, сотрудник Русского музыкального общества. Художник Н. Д. Кузнецов незадолго до того написал портрет Э. Ф. Направника, и, очевидно, их знакомство после этого продолжалось.].
Репин вспылил и стал ругаться по поводу альбомов, ему, очевидно, надоевших. По его словам, если бы он не принимал мер, то был бы завален альбомами, из-за них бросил бы серьезное дело.
В разговоре я упомянул о знакомстве с Виссарионом Комаровым [Виссарион Виссарионович Комаров (1838 — 1907), участник сербско-турецкой войны, генерал-майор, журналист, издатель газет “С.-Петербургские ведомости” и “Свет”.]. Репин сообщил интересный эпизод. Когда он писал картину “Речь государя к старшинам”, то к нему однажды пристал В. В. Комаров с упреком, отчего он, Репин, не обратился к нему за указаниями, советами, как к бывшему на представлении, близко стоявшему и т. п. Репин поверил и не только воспользовался указаниями Виссариона, но даже поставил его самого в картину на указанном месте. Когда гр. Воронцов-Дашков [Гр. Илларион Иванович Воронцов-Дашков (1837 — 1916), министр Двора.] смотрел картину, то, указывая на Комарова, спросил: “А этот как попал сюда?” Репин ответил, что, по словам Комарова, он присутствовал и стоял близко. Воронцов улыбнулся и заметил, что не видел Комарова, так как его там совсем не было и не могло быть.
Заговорили о выставке. Я высказал свое впечатление, что во многих картинах чувствуется сильное влияние фотографии, которой слепо следуют, не одухотворяя сюжета. Особенно это заметно на больших пейзажах Крыжицкого [Константин Яковлевич Крыжицкий (1858 — 1911), художник-пейзажист.]. Мое мнение заинтересовало Репина. Кузнецов сказал, что ни за что не согласился бы писать портреты царских особ, которые не привыкли позировать и сидеть спокойно и скупо жертвуют своим временем на сеансы.
28 февраля 1896 г. Петербург.
Обедал у Репина. Сообщил ему свою мысль изобразить в его картине демона евреем и уничтожить снег на горе. Репин стал спорить. Снег надо оставить, так как в Евангелии не сказано, что Христос был вознесен именно на одну из гор Палестины. Демон в образе могущественного царя подходит более к картине, чем в виде простого еврея. Зритель не поймет, в чем дело и что делают эти два еврея — один худой, другой злой. Репин изложил мне на словах ту мысль, которую он хочет провести на полотне в контрастах художественных: демон в конце концов только чуть будет заметен, как в тумане. Демон-царь нужен, так как евреи Мессию воображали лицом, обладающим царской властью, и демон мог его соблазнять “царствами мира”. Размеры пейзажа будут увеличены. Колорит сделается более темным, и фигура стоящего Христа будет озарена в верхней ее части угасающим закатом. Репин знает, что ему предстоит еще огромный труд, и, между прочим, переписка всей картины наново, на другое полотно.
Я рассказал Репину о своей встрече у Полонского с Синицыным, вероятно, московским купчиком. По этому поводу Репин стал превозносить развитие эстетического вкуса у москвичей, их широкую благотворительность. К нему часто приезжают из Москвы с просьбой продать картину или этюд в частную галерейку. Огромные средства тратятся на благотворительные и художественные предприятия. [Еще в 1893 г. Репин писал Жиркевичу после поездки в Москву: “Очень весело провел время. Москва такая живая стала, особенно по искусству. Столько нового только в Париже увидишь... И гремят все купцы, конечно, интеллигентные, прошедшие университеты. Какая роскошь обстановки. Какие салоны теперь у них развелись” (письмо от 13 — 14 февраля 1893 г.).]
1 марта 1896 г. Петербург.
У Репина собралось человек пятнадцать гостей. Из художников были: Беклемишев, Куинджи, Раевский, Серов, Кузнецов и др. Репин мало занимался гостями не художниками, постоянно был окружен художниками и вдохновенно им что-то говорил по поводу выставки. То же продолжалось и за ужином. Мне так было досадно, что я ничего не слышал. Но как его слушали эти художники!!! Репин, как я заметил, со времени принятия профессорства стал более смело высказываться о задачах искусства, о чужих картинах. Вчера я говорил о нем с учеником его, Раевским [Александр Дмитриевич Раевский (р. 1869), художник, ученик Репина, в 1894 г. окончивший Академию художеств.]. Он уверял, что все в Академии любят Репина, что ученики его счастливы, что работают под его руководством, настолько он много кладет своих досугов на их образование.
С Куинджи я говорил об его известной картине “Ночь на Днепре”. Картина эта, покатавшись по свету с великим князем на его яхте, вернулась в Петербург во многих местах попорченная: на ней были царапины, — видимо, кто-то ковырял картину, чтобы узнать секрет ее красок; самые краски потухли. В таком виде великий князь прислал Куинджи картину с просьбой ее реставрировать. Куинджи принялся кое-где подмазывать, но о полной реставрации не может быть и речи; краски потухли так, что от прежнего лунного освещения остались одни воспоминания. Куинджи винил себя за то, что, рисуя картину, употреблял по неопытности дурные краски, которые от времени потухли, подверглись химической реакции. По его словам, теперь он написал бы все иначе. Он с ужасом думает о том, какой вид будет иметь эта картина в галерее готовящегося дворца изящных искусств.
Вера Алексеевна Репина говорила мне за ужином, что желала бы собрать всю переписку мужа, рассеянную в частных руках. Она с таким живым участием относится к занятиям Ильи Ефимовича, что мне непонятно, как сложилось мнение, будто бы она вооружила детей против мужа, как художника.
Репин говорил мне вчера, что одним из признаков упадка живописи является стремление художника писать картины на огромных полотнах: таланта не хватает, чтобы зарисовать все полотно, и от него веет скукой, неправильным рисунком, мертвым колоритом. Тут он привел в пример чудовищную по безобразию картину на выставке в Академии художеств “Сердце сокрушенно”, о которой мы с ним на днях говорили. [Картина Ивана Федоровича Порфирова (р. 1866) “Сердце сокрушенно”, экспонированная на Академической выставке 1896 г., воспроизведена в книге Ф. И. Булгакова “Альбом Академической выставки 1896 г.”.]
4 марта 1896 г. Петербург.
Провел вчера у Репина три часа. Застал у него Сергея С. Боткина, доктора, сына знаменитого Боткина [Сергей Сергеевич Боткин (1859 — 1910), коллекционер. О нем см. в воспоминаниях его жены А. П. Боткиной-Третьяковой.]. Репин показывал нам свои альбомы. Какие там чудные, колоритные этюды. Эти альбомы служат доказательством того, как много трудится Илья Ефимович и как всесторонне обдумывает свои картины. После завтрака ученик Репина, художник Раевский, пригласил нас в свою мастерскую, где показывал свои работы. Илья Ефимович их подробно критиковал, а я слушал и поучался: картины сразу выказывали под его замечаниями свои недостатки и хорошие качества. Это была целая лекция об искусстве, о том, как и что надо писать. Раевский возражал, спорил и меня удивило, как Илья Ефимович снисходительно относился к возражениям. Зная его вспыльчивый, самолюбивый характер, я ожидал неудовольствия, но этого не было. Один из портретов он очень хвалил, в другом нашел восковость в лице; одну картину из древнеримской или греческой жизни уничтожил своими замечаниями. Глядя на робкие зализанные этюды Раевского, я мог ясно видеть разницу между художником законченным и художником, еще не владеющим рисунком, красками в такой степени, чтобы писать большие вещи.
За завтраком говорили о выставках, о Толстом. Я не знаю, в чем именно, но в Репине-профессоре заметны новые черты — уверенность в художественных приговорах и смелая раздача аттестаций художникам. Впрочем, Илья Ефимович остался тем же чудным, чистым и добрым человеком, которого я ставлю выше “знаменитого художника”.
12 марта 1896 г. Петербург.
Завтракал у И. Е. Репина, помешав ему работать. Кроме меня были: Серова (вдова композитора) и ее сын. Зашел спор о “Гафизе” на Передвижной выставке. [Картина Вардгеса Суреньянца (1850 — 1921) “Юный Хафиз молодым ширазкам воспевает розы Муселлы” была на XXIV Передвижной выставке 1895 г. и воспроизведена в иллюстрированном каталоге выставки, составленном Н. П. Собко.] Репин превозносил эту картину до небес, называя ее чуть ли не событием в художественном мире — по настроению, которым она проникнута, не отрицая ошибок в рисунке. Серов низводил картину до степени заурядной вещи, в которой хороши только две фигуры: Гафиза и девушки с наклоненной головой, его слушающей. Оба разгорячились, и я ожидал скандала, когда Серов вспылил на слова Репина: “Это вы смотрите на картины с точки зрения кружковщины!” Репин уверял, что если бы имел свободные деньги, то купил бы себе эту картину непременно. Серов подшучивал над его энтузиазмом, уверяя, что его хвалы картине растут, как дом, все выше и выше. Я слушал их и удивлялся: картина хороша по настроению, но действительно в ней много недостатков, умаляющих ее значение: дурной рисунок, слабый колорит фигур, отсутствие связи (в смысле колорита и рисунка) между фигурами и обстановкой.
Репин очень сожалел, что не мог поехать со мной в Гатчину к Фофанову. Когда ни придешь, его окружает несколько человек. Когда он успевает рисовать? В мастерской его я видел огромный подрамник для “Искушения Христа”. Репин переносит картину на новый холст и всю ее переписывает наново.
28 июня 1896 г. Вильна.
Вчера вернулся из Здравнева от Репина, очень довольный своей поездкой, которая меня освежила. Милый, добрый и умный Илья Ефимович. Он хотя брюзжит часто в семье своей, но и семья его, несмотря на эксцентричность, очень радушная, простая и хорошая. Надя ходит в мужском костюме деревенского парня, иногда босиком (острижена). Юра и Илья Ефимович курят махорку. Вера Алексеевна, видимо, не сочувствует некоторым беспорядкам, но дипломатично молчит. В ней есть что-то чрезвычайно симпатичное, располагающее, какое-то затаенное страдание. Характер самого Репина не из ровных и податливых.
Все время я провел в беседах с Ильей Ефимовичем на разные темы. Я спрашивал его, был ли он знаком с Ф. М. Достоевским, так расхвалившим его “Бурлаков”. Он даже никогда не видел его в лицо. Был случай, когда он мог легко познакомиться с великим страдальцем земли русской: на Передвижной выставке в Петербурге была выставлена “Царевна Софья”. Репин ходил по залам, как вдруг подбегает один крайне несимпатичный господин, сообщает, что Достоевский ходит по выставке, и советует Репину познакомиться с писателем. По словам Репина, для него всегда пытка говорить с кем-нибудь у своих картин на выставках, и если он видит знакомого у своей картины, то отходит прочь: ему стыдно, ему кажется, что его заподозрят в хвастовстве, ему кажется, что и картина ничего не стоит. Так случилось и тогда. Мысль говорить с Достоевским у картины, которая казалась ему неудачной, до того испугала его, что он убежал с выставки. Достоевский вскоре умер. Илья Ефимович теперь жалеет, что никогда не сделал попытки с ним познакомиться. [Вероятно, Достоевскому тоже интересно было бы познакомиться с Репиным. В “Дневнике писателя” за 1873 г. в конце своего отзыва о репинских “Бурлаках”, Достоевский писал: “Жаль, что я ничего не знаю о г. Репине. Любопытно узнать, молодой это человек или нет. Как бы я желал, чтоб это был очень еще молодой и только еще начинающий художник”.]
Портрет Кони еще не окончен. Репин рисовал его в квартире Анатолия Федоровича. Сделал он наброски и с Я. П. Полонского [Известен карандашный портрет Полонского, работы Репина, датированный 29 марта 1896 г. (хранится в Литературном музее).]. Страдание придало лицу Якова Петровича выражение торжественного покоя, мысли, чего раньше тоже не было. Я сравнил Полонского в его теперешнем болезненном состоянии с факиром: желтое, исхудавшее, неподвижное, изможденное страданием лицо, с закрытыми глазами; сам он закутан в одеяло, как в какой-то плащ. Репина увлекло мое описание. Он хочет сделать с Полонского портрет.
Репин с восторгом отзывается о Кони. Кони хочет бросить свою судебную деятельность. Он говорил Репину, что чувствует, как энергия, чуткость сердца — все остывает с годами. Лицо его своей типичностью очень занимает Репина: он рассказывал мне подробно про позу Кони на портрете, про свои с ним беседы. Кони подарил ему свою последнюю книгу с надписью [Анатолий Федорович Кони (1844 — 1927) подарил Репину свою книгу “За последние годы” (изд. первое, СПб., 1896), в которой, в разделе воспоминаний и биографических очерков, помещена большая статья Кони о Д. А. Ровинском.]. Я читал Репину вслух некоторые биографии. Репин заметил, что Кони всех хвалит. При этом Илья Ефимович помянул, однако, теплым словом сенатора Ровинского, которого знал хорошо; Кони изобразил его, по словам Ильи Ефимовича, совершенно верно. [Дмитрий Александрович Ровинский (1824 — 1895), юрист, сенатор, известный историк искусств, коллекционер, автор многих издании по искусству.] Репин говорил, что между Кони и Ровинским в натурах их и взглядах было много общего. Ровинский обладал способностью метких сравнений. О сенате с его доживающими свой век ретроградными старцами Ровинский отзывался с насмешкой; старцев же звал “пескосыпы”.
Показывал мне Репин свои альбомы с набросками, сделанными во время коронации. Начата им картинка: барышни среди стада коров; очень мило и оригинально. [Воспроизведение этой картины см. в иллюстрациях.] Показывал мне Илья Ефимович и один из вариантов “Искушения Христа”.
Я опять его пожурил за уничтожение первоначального наброска масляными красками (в большом размере). Он сам жалеет, что написал на нем другую картину. Показывал мне наброски и этюды Юры. Этюд волчонка с натуры очень хорош, по выражению глаз — недоверчивых, хитрых, испуганных.
Репина пригласили на коронацию, так как он должен участвовать в составлении коронационного альбома; он решил сделать небольшой рисунок красками — речь молодого государя старшинам.
Рассказывал Илья Ефимович о “ходынском позорище”. После катастрофы он отправился на место побоища. Трупы уже отволокли в одно место: все поле было ими усеяно. Сначала, как подходишь, — лужи крови, тряпье, разбросанные вещи. А потом — трупы на всем поле, густо лежащие в ужасных позах, одни с фиолетовыми лицами, другие бледные. На груди многих деньги, брошенные посетителями. По полю с плачем и воем бродят люди, отыскивающие родных.
Репин был еще с одним художником; на них были особые значки, данные корреспондентам, художникам и другим для прохода. Подходит к ним один из дворцового ведомства и, приняв за корреспондентов, видимо, нарочно, стал говорить, что тел не более 300; но они определили на глаз около 2000 трупов. Вообще дворцовое ведомство, полиция старались скрыть размеры несчастья. Хотя были и обратные примеры. Один иностранный офицер, бывший в толпе, в ожидании проезда государя на Ходынском поле, рассказывал Репину, что его подозвал полицейский офицер, вывел из толпы и повел в полицию. Там открыли погреб, который оказался завален трупами. Зачем это было сделано, так офицер и не узнал...
От государя скрыли первоначально размеры несчастья. Но все же он знал о нем. И Репин осуждает все празднества, танцы и выезды, которые были в тот же день... Не на него одного, а на многих это отношение к народному несчастью оставило тяжелый след. Гр. Толстой (вице-президент Академии художеств) при Репине говорил князю Оболенскому, что неужели не отменят народного праздника на Ходынском же поле. Тот даже изумился этому вопросу. Вообще двор своей бессердечностью произвел на Репина грустное впечатление... Когда государь ехал на Ходынском поле, то навстречу ему попались пожарные дровни, прикрытые брезентом, из-под которого торчали ноги сваленных друг на друга трупов, но он этого не заметил. В момент приезда царя множество трупов лежало еще на поле. С того места, где был царь, этого не заметить нельзя было. Начались песни, пляски, скоморошество. Репин негодовал, стоя в толпе; ведь в нескольких саженях от песенников были трупы замученных людей. По мнению Репина, было бы вполне уместно, если бы царь дня на три прекратил бы всякие увеселения, а в день катастрофы, пока трупы были еще на поле, согнал бы туда свой двор, войска и попов и отслужил бы всенародную панихиду по убитым. Репин говорил, что ему хотелось набросать такой этюд: на первом плане груды обезображенных страшной смертью трупов, в отдалении песенники, балаганы, флаги и т. п.; еще далее эстрада с государем. Он удивляется, как никто не подсказал молодому царю, что приличнее всего было бы сделать при таком несчастии. Репин после этого видел царя танцующим полонезы.
После ходынской катастрофы все торжественные церемонии были просто отвратительны Репину, и он уехал из Москвы, не дождавшись конца, унося в сердце своем гнетущее впечатление. Сама церемония коронации казалась ему и ранее комедией, а придворная челядь — гнусной, жадной до наград толпой. Попы тоже были отвратительны. И ему, как мне, приходит в голову вопрос: “Что-то скажет обо всем этом Лев Николаевич!” Миллионы протекли, как вода, на праздники и награды... А рядом — более двух тысяч трупов.
Репин говорил о том, что государю хочется иметь копию с портрета, сделанного с него Репиным, — для подарка в Преображенский полк. Несколько раз гр. И. И. Толстой говорил Репину [об этом] от имени вел. кн. Константина Константиновича, но Репину не хотелось повторять ту же работу. Наконец пригласил его к себе сам Константин Константинович и заявил, что государь приказал, чтобы Репин повторил портрет; Илья Ефимович стал говорить, что просит избавить от этой работы: “Не могу, — ответил великий князь, — высочайшее повеление. Нужно только, чтобы была ваша подпись”. Нечего делать! Репин дал копировать портрет своему ученику, а затем сам “пройдет” его.
Между прочим, Илья Ефимович передавал мне, что многие пристают к нему, чтобы он написал картину с этюда “бракосочетание государя Николая II”. Ему необходимо было снять с натуры портреты участвовавших в церемонии, в том числе вел. кн. Михаила Александровича. Увидев его во дворце в Москве, на представлении, Репин попросил художника Зичи его представить великому князю. Тот это сделал. На просьбу Репина великий князь стал как-то вертеться на месте, гримасничать, ронять ничего не значащие фразы. Репин был поражен, так как слышал, что Михаил Александрович неглупый молодой человек. По его мнению, обстановка выходов, приемов, празднеств — вроде коронации — должна отуплять, утомлять и “развращать” великих князей “ничегонеделанием”.
Очень хорошо отзывается Илья Ефимович о вице-президенте Академии художеств гр. И. И. Толстом. Пока он занимает этот пост, еще возможно работать в Академии. Маковский (ректор Академии) [Репин имеет в виду Владимира Егоровича Маковского (1846 — 1920), жанриста, профессора Академии художеств, ректора Высшего художественного училища при Академии.] — рутинер и старается все сжать, втиснуть в чиновные рамки. Куинджи — интриган и влияет на гр. Толстого. В общем стали уже появляться признаки, указывающие на то, что Академия художеств может вернуться к прежним порядкам. Репин говорил мне, что быть может еще и бросит Академию, жить в которой ему становится все труднее и труднее. Но при новом составе Академия все же двинулась вперед. Прежде если бы к нему, Репину, обратились с просьбой дать для заказа ученика, он затруднился бы. Теперь ученики его, им рекомендуемые, стали делать прекрасные работы (например, Раевский написал отличный портрет с товарища министра Муравьева). Куинджи и К° считают Репина “бунтарем”, “новатором” и пытаются поссорить его с гр. Толстым, — пока безуспешно.
А в Академии все более и более водворяется казенщина, чиновническое отношение к делу, от которых и хочет уйти “на свободу” Илья Ефимович. Так, например, несмотря на все просьбы Ильи Ефимовича, Маковский не разрешил бедным ученикам Академии художеств жить в здании Академии летом, боясь, что они будут водить туда “девок”.
Пока что Репин задумал оригинальную выставку, которая, по его словам, может “открыть новые пути в искусстве, составить эпоху”. Это выставка эскизов (не этюдов, а эскизов), т. е. набросков пером, карандашом, красками и т. п., в которых выражена идея, или схвачен особый колорит. Впрочем, Репин, встретивший сразу же противодействие в среде товарищей по Академии (особенно Куинджи), ждет провала выставки. На мысль устроить выставку эскизов натолкнул Репина Д. И. Менделеев. Осматривая этюды учеников Академии художеств, он спросил Илью Ефимовича: “А где же творчество?!” Тогда Репин и задумал выставку творчества.
Дадут свои эскизные работы ученики Академии, сам Репин, Васнецов (уже обещал) и другие. Проект Репина сразу же не понравился в Академии, как новшество. Начались затруднения, почему он и решил сделать выставку этой осенью, вне стен Академии, на свой страх, по своему почину. Эскизы выбираются им самим, и художники, их присылающие, должны довериться его вкусу. Репин наметил уже массу подходящих талантливых работ и “пригласит” их на выставку. Идея выставки волнует, увлекает его. Он не боится врагов, а только желает принести пользу родному искусству. Он предполагает продавать эскизы по доступной цене и весь доход разделить поровну между экспонентами (но это пока еще проект, которого он не оглашает). Куинджи выступил против выставки, по его мнению, хорошие эскизы обратятся в картины, а дурные не стоят внимания; выставка успеха иметь не будет. С разрешения начальства Академии Репин собрал учеников Академии и сказал им (перед каникулами) речь на разные темы, между прочим и о предстоящей “выставке творчества” (эскизов). Мысль всем понравилась, многие уехали, вдохновленные ею. Слушателей собралось человек четыреста; Илью Ефимовича проводили аплодисментами. В речи он дипломатично объяснил, что делает свою выставку вне стен Академии потому, что залы Академии назначены под другие выставки. До сих пор никто из профессоров Академии ни слова не говорил с Репиным о предстоящей выставке; все косятся, сухо пожимают ему руку. Даже гр. Толстой упорно молчит. Тем не менее Илья Ефимович решил довести дело до конца, хотя бы ему пришлось покинуть Академию. Он обещал написать мне, удастся ли выставка, чтобы и я приехал взглянуть на его детище. [“Выставка опытов художественного творчества (эскизов) русских и иностранных художников и учеников” открылась в декабре 1896 г.] Давно я не видел его столь радостно и благородно воодушевленным. По его словам, он всегда служил правде и радовался всякому живому проявлению таланта, не справляясь со своими личными симпатиями и антипатиями. У некоторых же профессоров Академии проявляется тайная зависть к чужим дарованиям. Когда были последние выставки, Илья Ефимович был приглашен на обед, где находились многие художники. Кто-то спросил его, какую выставку считает он более удачной. Он без всяких колебаний, к великому негодованию академиков и главным образом Эдельфельта [Альберт Эдельфельт (1854 — 1905), финский художник, академик живописи.], дал предпочтение передвижникам. Это ставят ему в упрек, как измену Академии. Надо хвалить свой “товар” и подрывать доверие к чужому. А Илья Ефимович, по его словам, не торгует своей совестью. “Может быть я уйду из Академии, — несколько раз говорил он мне, — они (академики) это знают! У меня нет зависти! Я рад дарованиям, где бы они ни проявлялись. Правда мне всего дороже, — говорит он, — ведь мы уже пожилые люди. Умрем скоро. Надо же дать дорогу молодым силам, указать им путь”...
Говорили о детях, о воспитании. Много и умно рассуждал на эту тему Илья Ефимович, приводя в пример своих детей. Надо развивать в ребенке самодеятельность, не убивая его оригинальности, а развивая и направляя осторожно его природные наклонности. Как только Илья Ефимович убедился, что Юра учиться не может по слабости здоровья, он взял его из школы; теперь Юра уже недурно рисует.
Министр Витте почему-то не любит вице-президента Академии художеств гр. Толстого. [Гр. Сергей Юльевич Витте (1849 — 1914), министр финансов. — В своих воспоминаниях (т. II, стр. 91) Витте называет И. И. Толстого “человеком совершенно независимым”.] В одно из деловых с ним свиданий по денежным делам Академии Витте прямо сказал Толстому: “Искусства хотя бы и совсем не существовало. Нужно ремесло, а не картины”.
Репин просил меня прислать ему несколько выписок из дел об офицерских дуэлях, — чтобы докончить картину, начатую им давно — “Дуэль”. Я заметил ему, что картина его будет протестом и против возмутительного закона о дуэлях. Он не хочет в этом сознаться.
В Кремлевском дворце повешена (по желанию покойного Александра III) картина Репина “Речь государя старшинам”. Повешена она очень хорошо, по указанию самого Ильи Ефимовича, и производит впечатление. На нее во время коронации все обращали внимание, особенно иностранцы.
Многие подходили к Репину, выражали ему свой восторг, вынесенный от знакомства с картиной. Вел. кн. Павел Александрович сам первый подошел к нему и познакомился. Но Репин недоволен картиной, так как ему не удалось сделать портрет Александра III с натуры. Он лично просил царя об этом. Тот обещал, но не дал ему возможности хотя одного сеанса. Многие из свиты позировали перед Репиным охотно в мундирах. Теперь он хочет изобразить беседу царя (но уже нынешнего) со старшинами. “Комаров опять попадет в картину?” — тут спрашиваю я Илью Ефимовича. — “Нет, — отвечает он, смеясь, — и тогда он попал туда фуксом”.
В общем я нашел Илью Ефимовича бодрым, здоровым, верующим в свои силы, в будущность искусства. Однако в его речах проскальзывали грустные нотки. Гуляя по берегу Двины, он указал мне яму, выложенную каменьями, где прежде выжигали известь. Заметив, что ежели он умрет в Здравневе, то его похоронят здесь, чтобы было меньше возни. Вода весной заливает эту яму, что я ему и сказал; его эта перспектива не пугает. Укрепляя берег камнями против вешних вод Двины, он находит естественным, что, когда его не станет, Двина отомстит ему, врываясь в его склеп.
Вера Алексеевна говорила мне, что шумная, беспокойная, полная тревог, встреч, неприятностей жизнь в Петербурге благотворно влияет на творчество Ильи Ефимовича, что для успешности его работ ему необходима эта сутолока
6 июля 1899 г. Вильна.
Съездил на два дня в Петербург по делу об издании моей книги рассказов. Жил у Репина, обедал, завтракал у него. С ним вместе съездил я в Гатчину к Фофанову и обошел залы Музея имп. Александра III.
Репин постарел за три года, что я его не видел, но все такой же горячий и милый, добрый человек. Он решил все лето провести в столице, чтобы двинуть вперед свои работы. Мне очень хотелось взглянуть на них, но Репин отклонил это, и я, конечно, не настаивал. На правой руке мускул у большого пальца атрофировался, так что Илье Ефимовичу приходится иногда писать левой рукой. В его комнатах (в мастерской я не был) нашел я несколько новых набросков и портретов, указывающих на то, что гений его не ослабевает. Принял он меня, как всегда, очень сердечно, и о многом мы переговорили.
У него я обедал с полковником Ник. Ив. Кутеповым, издающим сочинение об императорской охоте. [Для второго, третьего и четвертого томов издания Кутепова “Царская и императорская охота на Руси” (СПб., 1898 — 1911) Репин выполнил несколько иллюстраций (“Петр I на охоте с боярскими детьми” и др.).] До завтрака один обошел Музей имп. Александра III, а после завтрака осмотрел его подробно с Репиным. Подходя к зале, где висит “Последний день Помпеи”, мы с Репиным поразились видом на картину сквозь дверь... Перед ней, “Осадой Пскова”, “Смертью Инесы де Кастро” [Картины К. П. Брюллова.] мы подолгу сидели с Репиным.
О всех картинах сделал он свои замечания; указывал их недостатки и хорошие стороны. Это была целая лекция, которую я не забуду... Две картинки Верещагина он нашел слишком “черными”. По его мнению, “Медный змий” [Картина Федора Антоновича Бруни (1800 — 1873), живописца, ректора Академии художеств.] теряет перед “Последним днем Помпеи”. В “Осаде Пскова” он восторгался крупом лошади в центре и сидящим на лошади монахом... Как жаль, что мне некогда занести сюда его остроумные, меткие характеристики... Подробно мы осмотрели отдел византийских древностей, и Репин указал мне на то, что достойно внимания. Он, видимо, пользуется в музее почетом: прислуга следит за ним; к нему прислушивались. Мы проходили по зале, где висят “Запорожцы”. Профессор Бенуа [Альберт Николаевич Бенуа (1852 — 1936), академик акварельной живописи.] водил толпу англичан, преимущественно молодежи. Заметив Репина, он указал на него, как на автора. Я сказал про это Репину, и он убежал в негодовании из залы, сказав, что пожалуй англичане сочтут, что он нарочно торчит у своих картин... Ругал он вообще Бенуа и других заправил Музея за их безвкусие, за непонимание и т. п.
И действительно, картины висят без всякой системы, надписи лживы и часто без смысла.
8 сентября 1899 г. Вильна.
Перед поездкой на Кавказ пришлось выехать в Петербург. Остановился у Репина. Он показал мне картину “Искушение Христа”, спрашивая моего мнения. Я высказался откровенно. Репин хотел изобразить в облаках целый город, представляющийся Христу, и самые облака превратить в фигуры воинов и т. п. Я высказался против этого и стал говорить о возможной простоте сюжета, о вреде подробностей, затемняющих суть и отвлекающих зрителя от главного. Он нашел мой взгляд правильным и сказал, что уничтожит подробности. Я указал еще на сомнения, которые вызывает во мне рисунок фигуры Христа (руки), и тут Репин со мной согласился. Мы говорили о том, как трудно писателю, художнику расстаться с подробностями, им дорогими, но нарушающими целость впечатления. После завтрака он работал над своей картиной, а я читал ему вслух свой рассказ “Наезд”. Он смеялся от души. Перед отъездом на вокзал я обедал, когда пришел актер Ге. Показывая картину мне, Репин говорил, что ему не удается колорит неба. Во время обеда мне пришла мысль предложить ему ехать со мной на Кавказ, где он увидит картины неба в нужном ему освещении. Репин ухватился за эту мысль, и в несколько минут было решено, что мы съедемся в Ростове-на-Дону, а затем проедемся по Кавказу вместе.
18 августа выехал я на Кавказ. Приехав в Ростов-на-Дону, я целые сутки ждал Репина в Grand Hotel и, не дождавшись, тронулся во Владикавказ.
Только что подъезжаю к ст. Гудаур — смотрю, с другой стороны подъезжает тройка, и на ней И. Е. Репин, которому не сказали в Ростове, что я был, и который поехал далее, думая, что я его надул. С минуты встречи мы уже неразлучно путешествовали с Репиным, которого я пересадил в мою коляску. Репин отправился со мной на кладбище пешком, зарисовал убогое подобие храма. Поехали далее. В Мцхете осматривали собор и женский монастырь, любовались чудным закатом, озарявшим древний монастырь на горе, воспетый Лермонтовым в “Мцыри”. Священник в Кайшаурской долине рассказывал, что дом, в котором он живет, был некогда станционным домом, что мимо него пролегала дорога и что Лермонтов жил дней шесть в этом доме, путешествуя по Кавказу. Был там, значит, и Пушкин, а в путеводителе об этом ни слова! В Тифлисе мы пробыли около двух суток, встретились с библиотекарем Академии художеств Бернштамом, который водил нас в духан — есть шашлык и другие блюда азиатской кухни. Вечером видели чудный закат с горы из ботанического сада, пили чай. Бродил я с Репиным по армянскому базару. Утром в день отъезда посетили мы “Храм славы”, музей, который нарочно для нас открыли. Картины Рубо [Франц Александрович Рубо (1856 — 1938), художник-баталист, академик живописи, автор панорам “Бородино” и “Оборона Севастополя”.] и Самокиша [Николай Семенович Самокиш (1860 — 1912), художник-баталист.] не произвели на меня большого впечатления. Да и Репину они пришлись не по душе, кроме одной (Рубо: “Сражение с горцами в лесу”)... Из Тифлиса мы проехали на Боржом, из Боржома лошадьми в Абастуман, из Абастумана лошадьми же на ст. Рион. Оттуда поездом до Батума. Из Батума пароходом в Новороссийск, откуда уже домой. В Абастумане были на месте кончины наследника, осматривали дворец вел. кн. Николая Михайловича, ходили на горы смотреть восход и выехали в 2 часа ночи, чтобы на Закарском перевале видеть восход (чудная картина!). Видели грузин с их ветхозаветными типичными физиономиями, имеретин, осетин и другие народности. Много было интересных встреч. На пароходе встретили бандуриста, спевшего нам запорожские песни, которого зарисовал Репин в свой альбом, записав то, что он пел.
У меня была с собой книга моих рассказов, только что вышедших, и я по просьбе Репина читал ему эти рассказы. Особенно понравились ему “Наезд”, “Около великого”, “В госпитале”. Он искренно заявлял мне неоднократно, что эти вещи — “замечательные”, оригинальные и создадут мне имя, особенно “В госпитале”. [Отдельным изданием (СПб., 1900) вышел сборник рассказов Жиркевича, написанных в 1892 — 1899 гг. В состав сборника вошли: 1) “Наезд”, 2) “Случай”, 3) “Около великого”, 4) “Розги” (в 1892 г. опубликовано под заглавием “Против убеждения”), 5) “У стен тюрьмы”, 6) “Сподобилась...”, 7) “В госпитале”. В XI альбоме Жиркевича (в его архиве, хранящемся в Гос. Музее Л. Н. Толстого) имеется раскрашенная Репиным литография с первого варианта картины “Дуэль”, с надписью: “Александру Владимировичу Жиркевичу на память о его бесподобной повести “В госпитале). 1899 г. сент. И. Репин”. Рассказ Жиркевича написан на тот же сюжет, что и картина. По этому поводу Жиркевич вписал в свой альбом следующее объяснение: “Мой друг И. Е. Репин написал эту картину на основании документов одного следственного дела, мною ему доставленных в копиях из Виленского военно-окружного суда. После нашего с ним путешествия по Кавказу, на память об оказанной ему мною помощи он раскрасил эту литографию и прислал мне ее”. В дневнике Жиркевича записано 22 сентября 1899 г.: “И. Е. Репин прислал мне в подарок гравюру с его “Дуэли”, раскрашенную им нарочно для меня, чтобы я видел эффект освещения”.] Похвала такого великого художника, притом всегда говорящего мне правду, для меня высочайшее наслаждение! Зато не понравился ему рассказ “Сподобилась”... Как глубоко он чувствует и какой у него самого литературный талант!
По дороге мы с ним много беседовали на разные темы. Он был, как всегда, со мной откровенен; жаловался на свою семейную жизнь — на жену и детей, враждебно к нему настроенных.
Проезжая, он сравнивал типы и пейзажи с теми, которые встречал во время своего путешествия по Палестине. На ст. Душет, при воспоминании о похождении Пушкина с городничим, Репин вспомнил, как, путешествуя за границей со Стасовым, он поссорился с ним настолько сильно, что не пожелал ехать с ним вместе далее. Спор вышел из-за того, что Стасов порицал тех, кто живет писанием портретов, а Репин его оспаривал. [Об этом споре со Стасовым, который произошел в Барселоне, см. в работе И. Зильберштейна, Путешествие Репина и Стасова по Западной Европе в 1883 году.]
Говорили мы и о Льве Толстом. Когда Толстой приезжал в Петербург провожать Черткова, высылаемого за границу, то был у Репина в мастерской. [Это было в феврале 1897 года. В. Г. Черткова выслали за границу за участие в помощи духоборам.] Репин показал ему свою картину “Дуэль”, и Толстой плакал, восторгаясь и умиляясь. Зато, когда Репин показал ему другую картину, “Искушение Христа”, Толстой пришел в негодование, стал бранить картину, говоря: “Ну, что это такое? Зачем?! Какой смысл?” О “Дуэли” же он помнит до сих пор. [О посещении Толстым мастерской Репина 8 февраля 1897 г. см. подробный рассказ самого Репина в его воспоминаниях о Толстом (“Далекое близкое”, стр. 380).]
Давал мне Репин читать только что полученное письмо г-жи Стахович [О Софье Александровне Стахович (1862 — 1942) см. работу И. Зильберштейна, Репин и семья Стаховичей.] из Ясной Поляны, где она пишет, что Толстой более, чем когда-либо, энергичен, бодр и работает, что переписанные набело страницы “Воскресения” мгновенно покрываются новыми его поправками, так что он просит переписчиков “связать ему руки”, что он невоздержан на еду и, несмотря на запрещение ездить верхом, потихоньку уезжает, делая длинные прогулки. [В этом году Толстой заканчивал “Воскресение”, тогда же печатавшееся в “Ниве” и одновременно за границей.]
Вообще, много интересного о себе, своих отношениях к разным лицам, о семье своей сообщил мне Илья Ефимович во время нашего путешествия. Ему хочется заманить Юру в Академию, но Юра колеблется, боясь, что его примут лишь благодаря протекции отца. На пароходе Репин столкнулся с известным благотворителем Сибиряковым [Речь, очевидно, идет об одном из братьев Сибиряковых — сибирских купцов золотопромышленников (Александр, р. 1849; Иннокентий, р. 1860).].
Когда я выразил сожаление, что “Дуэль” продана за границу, то Илья Ефимович сказал, что ее видел покойный Третьяков и, однако, не купил, а только спохватился потом, когда вещь была уже продана. Во всю дорогу бедный Илья Ефимович возился со своей правой рукой, мускулы которой у большого пальца атрофированы из-за усиленной работы. Мы ночевали вместе, хотя Репин привык спать при открытых окнах, а я боюсь простуды. Репин интересовался закатами и восходами, колоритами неба в эти моменты, отношениями неба к снеговым вершинам, освещенным солнцем; все это нужно для его картины.
13 декабря 1900 г. Вильна.
Целый день провел с В. В. Верещагиным.
По мнению Верещагина, и Л. Н. Толстой и И. Е. Репин много начитаны, талантливы, умны, но не образованы в смысле систематического образования. Я рассказывал Верещагину, как Репин многие годы бьется с “Искушением” именно с фигурой дьявола, которую постоянно переписывает. Эта борьба с “бутафорской принадлежностью”, в сущности не нужной, по мнению Верещагина, — признак дурного образования. Репин не уяснил себе того, что хочет сказать, идеи картины, и гонится за пустяками, за эффектами.
В картине Репина “Запорожцы” (которая в общем нравится Верещагину) его возмущает голая фигура сидящего спиной к зрителю запорожца. Он уверен, что Репин написал эту фигуру для того, чтобы блеснуть уменьем писать голое тело, и тоже ставит это в упрек Репину.
31 марта 1901 г. Вильна.
Н. Б. Нордман прислала мне книгу статей художника Репина, которую она редактировала.
Перечитывая статьи Репина, пламенно трактующие об искусстве, я точно чувствую в душе укор: я зарываю в землю мой скромный литературный талант. Репин — живой мне упрек: он до сих пор — бурный, пламенный, непримиримый борец с отрицательными сторонами жизни.
13 июня 1902 г. Петербург.
Виделся с Репиным, занятым картиной “Заседание Государственного Совета”. Он похудел, нервен, но полон энергии и интереса к окружающему. Мы с ним позавтракали и перекинулись несколькими словами. Он писал и с Н. Н. Герарда; рассказывал, что тот удивительно спокойно позировал два часа для картины. [Николай Николаевич Герард, брат В. Н. Герарда, государственный деятель.]
Юра страшно вырос и занимается живописью. Видел и M-me Репину. Вспоминали с Репиным про Италию, Везувий, Капри. Он оживился, но, видимо, заказанная картина Государственного Совета много берет и возьмет у него сил. Зато, какая галерея современников, собранных в одну группу, представлена будет потомству. M-me Репина говорила, что видела набросок картины и убедилась, что Илья Ефимович даже из такой сухой, казенной темы сумел создать “нечто”. Еще бы!
18 июня 1902 г. Петербург.
Завтракал сегодня у Репина. Говорили о Фофанове, Толстом, Максиме Горьком. В первый приезд Горького Репин с ним познакомился, в два сеанса сделал с него набросок. Принимал его у себя. По словам Репина, Горький очень разговорчив, умен и начитан. Беседа его интересна. [О взаимоотношениях Репина и Горького см. книгу И. Зильберштейна, Репин и Горький. М., изд. “Искусство”, 1944.]
Показывал мне Илья Ефимович фотографию Л. Н. Толстого, больного, снятую графиней и ему присланную. [Толстой, после тяжелой болезни, находился в то время в Крыму.] Удивительное на ней лицо у Толстого: настоящий умирающий Лев!.. Репин захотел показать мне свою картину “Государственный Совет”. Мы поехали к зданию Государственного Совета и, видя, что нет карет, решили, что заседание комитета министров (о котором предупреждал меня Репин) не состоялось. Оказалось обратное. Мы вошли в прихожую, где напуганные убийством Сипягина [Д. С. Сипягин, министр внутренних дел (убит С. В. Балмашевым 2 апреля 1902 г. в Мариинском дворце).] лакеи с недоверием оглядывали мою военную форму (хотя и узнали Репина). Репин вошел, а я удалился. Илья Ефимович уверяет, что увлечен картиной “Государственного Совета” и не жалеет, что из-за нее сидит в Питере. Юра (сын его), когда Илья Ефимович вышел, стал говорить, что видел картину и что она слишком белесовата, вообще не из удачных.
19 июля 1902 г. Петербург.
Был сегодня в здании Государственного Совета, где Репин пишет свою картину. Чудная картина, полная замечательно похожих портретов, жизни и смысла. Илья Ефимович, видимо, увлечен работой. Он показывал мне этюды к картине. Какой талантище!