ДАВИД БУРЛЮК
ФРАГМЕНТЫ ВОСПОМИНАНИЙ
[Отрывок из воспоминаний Давида Бурлюка, хранящихся в рукописном отделении Публичной библиотеки в С.-Петербурге.]
В феврале 1915 г. я был приглашен Николаем Николаевичем Евреиновым написать его портрет. Так как Евреинов жил в Куоккала и в Петроград являлся наездами, он предложил мне жить все время, необходимое для написания портрета, у него.
Вася Каменский, поэт — с ним в те годы я был неразлучен — повез меня к Евреинову. Через три дня по прибытии в Куоккала состоялся наш визит к Репину.
В это утро я и Каменский написали по стихотворению в честь автора “Бурлаков” и “Запорожцев, пишущих письмо султану”.
Так как в то время мы, футуристы, были “в моде”, то где бы ни появлялись, нас начинали просить прочесть что-нибудь. Вполне понятно, что за столом у Репина надо было читать не случайное, поэтому мы сочли на сей раз необходимым специально подготовиться.
Дома обедали слегка, так как впереди предвиделся хотя и с “сеном”, но все же обед. Это было, как я восстановил позже по надписи на рисунке, сделанном у Репина, 18 февраля.
День был морозный, пасмурный; дача Репина расположена верстах в двух от дачи, где жил Евреинов.
Дорога — среди облизанных февральским ветром сугробов, коими скрыты небольшие елочки, а заборы местами занесены до половины.
На серых от финляндской мокрети досках зимний ветер мотает остатки летних афиш. Ветер читает подобно маленьким детям. Книга ли это, забытая на скамье, афиша ли — ветер неустанно треплет бумажный лист, шуршит им, и от такого чтения в конце концов остается не роман, а лишь несколько глав, а от афиш, от крупно напечатанных слов — несколько букв, и если не видел целой афиши, то иногда получается интересная загадка. Так и теперь, на сером заборе клок выцветшей, причудливой формы бумаги:
....верова
Се......
питание.......
Нормальное.
Ни года, ни числа или не было, или не удержалось в моей памяти, но я по газетам знал о лекциях Нордман-Северовой касательно новейших способов питания, именно о знаменитом “сене”.
По газетам я также знал, что она умерла, и я шел и думал о человеке, может быть, любившем ее, которому приходится в продолжение многих дней ходить теперь мимо этих заборов и видеть, как уже не люди, а только один ветер читает мысли когда-то живой и как в прилежном чтении своем слово за словом стирает время-ветер прошлую жизнь.
Было три часа дня, когда Каменский и я прошли большой двор, в глубине которого стоял дом Репина, называемый Пенатами.
Прекрасные окна, большие медные ручки, сени и галерея со всевозможными причудами финской архитектуры, и при входе надписи, рекомендующие самостоятельность: “Не ждите прислуги, ее нет”, “Все делайте сами”, “Дверь не заперта” и т. д.
В круглом вестибюле, полном широколиственных растений, надпись:
“Ударяйте в гонг, входите и раздевайтесь в передней”.
Мы ударили в гонг, отворили дверь и прочитали другой плакат: “Идите прямо”.
Но поперек порога лежала большая собака, насчет собаки не было никакого плаката; на нежные клички и наши посвистывания чудовище, упорно загораживая дверь во внутренние комнаты, щерило зубы, ерошило спину и, наконец, потеряв собачье терпенье (человечье нами утеряно было значительно раньше), разразилось громогласным, негодующим лаем. На этот лай появилась дочь Репина и провела нас в большую комнату, где находилось уже несколько “приехавших на прием” к Репину.
Здесь был гравер Овсянников, который привез Репину гравюру своей работы с какой-то картины Ильи Ефимовича, и несколько молодых художников, а также известный художник (“Рембрандт льдов и белых медведей”) Борисов. Между всеми “хозяйничал” Корней Иванович Чуковский.
Репин был в своей мастерской, и все ожидали его, он писал тогда портрет поэтессы Щепкиной-Куперник.
Минут через десять раздались шаги, и по деревянной лестнице, устланной ковром, спустился Илья Ефимович в сопровождении двух дам. Одна была Куперник, я узнал ее по виденной ранее фотографии, другая — импозантная, высокого роста брюнетка. Репин стал обходить собравшихся; все присутствовавшие хорошо знали порядки, господствовавшие в Пенатах. Репин, поговорив несколько минут, или прощался и благодарил за визит, любезно прося посетить еще, или же приглашал остаться “отобедать” и перейти в следующую комнату.
Репин — маленького роста сухой старичок с копной волос на голове, где десятки славных лет посеребрили мало прядей. Правая рука художника на повязке — закутана в теплый платок. Уже много лет, как Репин потерял способность рисовать ею. Торчащие из смятого, как пустого, рукава пальцы желты и костляво неподвижны, но с неунывающей энергией маститый художник перешел на левую руку и ежедневно неустанно работает ею.
Выдержавшие обеденный “отбор” все, поторапливаемые Ильей Ефимовичем и Татьяной Ильиничной, отрываясь от разговоров, затеянных между только что познакомившимися, тронулись к небезызвестной вегетарианской карусели. Эту машину я, усевшись, принялся тщательно изучать как со стороны ее механизма, так и по статьям содержимого.
За большой круглый стол село тринадцать или четырнадцать человек. Перед каждым стоял полный прибор. Прислуги по этикету Пенатов не было, и весь обед в готовом виде стоял на круглом столе меньшего размера, который наподобие карусели, возвышаясь на четверть, находился посреди основного. Круглый стол, за которым сидели обедающие и стояли приборы, был неподвижен, зато тот, на котором стояли яства (исключительно вегетарианские), был снабжен ручками, и каждый из присутствующих мог повернуть его, потянув за ручку, и таким образом поставить перед собою любое из кушаний.
Так как народу было много, то не обходилось без курьезов: захочет Чуковский соленых рыжиков, вцепится в “карусель”, тянет рыжики к себе, а в это время футуристы мрачно стараются приблизить к себе целую кадушечку кислой капусты, вкусно пересыпанной клюквой и брусникой.
Хлопают пробки, и в стаканы льются баварский квас, ситро и прочие воды. Был ли за обедом знаменитый “борщ из сена” — я не помню, ибо внимание было занято разговорами.
Между мною и Репиным сидел Вася Каменский. Репин успел полюбить обворожительного поэта и написать с него портрет; Репин уверял, что лучшей модели для модного тогда, по слову Маяковского, “короля Альберта, все города отдавшего”, не найти.
Далее за Репиным, по кривой, сидели: Куперник, импозантная дама, затем лица, скрытые от меня вегетарианской снедью, и, вправо от нее, в поле моего зрения, Чуковский с супругой, художник Борисов и кто-то еще.
Репин выразил удовольствие, что футуристы посетили его, что они пришли “как равные к равному”.
“Я боюсь визитов, имеющих целью корысть, создание или увеличение популярности, вы же не нуждаетесь в этом”.
Я, а затем Каменский прочитали Репину свои стихи в честь него. Своего произведения я не помню; стихи же Васи Каменского звучали приблизительно так:
На поляне рыжий ржет жеребенок,
И колотят колокола.
Я заблудился, поэт-ребенок,
Пришедши к морю Куоккала.
Вышел на берег, море ласкало,
Как дитя ласкает мать.
А я открыл какую-то дверку
И спокойно пошел домой.
А вечером я встретил
Молодого старика.
У столика сидел он чайного.
Запомнились: стакан и его рука...
Все было просто невыразимо.
И в простоте великолепен
Сидел Илья Ефимович
великий Репин.
Стихи Каменского имели успех.
Спешившая на поезд Щепкина-Куперник взяла альбом, который при себе носил Чуковский, и быстро набросала восьмистишие. [Далее мемуарист приводит крайне неточно по памяти последние четыре строки восьмистишия. Мы воспроизводим его полностью по подлинному автографу в “Чукоккале”. Восьмистишие предваряется следующей записью К. И. Чуковского: “Экспромт Т. Л. Щепкиной-Куперник после того как Д. Д. Бурлюк и В. В. Каменский прочитали в Пенатах оду Репину. Куоккала, 22 октября 1914”. Тем самым исправляется неверно указанная Бурлюком дата посещения им Репина.]
Вот Репин наш сереброкудрый
— Как будто с ним он век знаком —
Толкует с добротою мудрой
— И с кем? С Давидом Бурлюком.
Искусства заповеди чисты!
Он был пророк их для земли...
И что же? Наши футуристы
К нему покорно притекли!
Чуковский разразился бурей похвал и восторгов по поводу быстроты работы поэтессы. Щепкина-Куперник со своей спутницей уехали.
После их отъезда Репин поинтересовался, что за дама была с поэтессой; ему отвечали: Самойлова.
— Боже мой! Дочь Самойловой. Почему же мне раньше никто не сказал? Ах боже мой, целые два часа сидел около нее и не знал этого, а ведь так о многом я мог бы поговорить с ней!
Этот случай приобрел для меня общее значение. Я помню в “Женитьбе” обстоятельность Агафьи Тихоновны...
— А как по фамилии?..
Действительно, это бывает не лишним, особенно, когда можешь опасаться иметь в лице нового знакомого личность достопримечательную, в некотором роде одну из “редкостей” жизни.
За столом не сидели особенно долго. Мне рассказывали, что когда была жива Нордман, то и дворник, и кучер, и кухарка садились за “карусель”.
Многое в комнатах, где обитает дух ушедшей женщины, продолжает царить еще по инерции. Но многое потускнело и утратило свою обаятельность. Некий формализм жизни Ильи Ефимовича, несомненно, дело рук Нордман-Северовой. Великий человек не имеет времени обращать много внимания на внешнее жизни.
К. И. Чуковский бывает у Репина каждый день. Он построил свою дачу в нескольких шагах от Пенатов и в настоящее время, пользуясь полным доверием художника, составляет опись многочисленных сундуков с бесчисленными рисунками Ильи Репина. В описываемое время издательство Маркса предполагало выпустить подробнейший альбом всех работ вплоть до мелких рисунков автора “Вечерниц” и “Запорожцев”.
Все поднялись в мастерскую. Я с интересом посмотрел портрет работы Ильи Ефимовича (тогда еще не оконченный) с Евреинова. Ведь я сам в это время был занят этой работой. Репин превосходно написал реальную оболочку Евреинова. По моему же заданию Евреинов должен был сидеть усталый, утомленный, таким, каким человек бывает сам с собой, в руках держать маску, забрало которой мы опускаем, когда выходим на большие турниры с жизнью. [Отзыв Репина об этом портрете приводит Н. Евреинов в своей книге “Оригинал о портретистах” (М., Гиз, 1922, стр. 73 — 74).]
Мастерская Репина вмещала в себе большую картину Шишкина, сделанную blanc-noir; из картин самого Репина стоял портрет Рубинштейна, известный вариант: композитор дирижирует оркестром, красное сукно и блеск зажженных грандиозных люстр. Не последнее место в мастерской занимала обширная софа, на которой Репину позировал Шаляпин. Все разместились на ней по-шаляпински, а Вася Каменский прельщал и окончательно обольстил всех, а в том числе и Репина, своими “разбойничьими песнями”.
Боченок с брагой
Мы разопьем у трех костров
И на приволье волжском вагой
Зарядим в грусть
У островов.
Рыская по мастерской, к моему величайшему изумлению, я нашел мой портрет, мирно стоявший, очевидно, уже несколько лет, в стеклянной витрине. Это был один из виртуозных рисунков, которые И. И. Бродский делал с меня в 1906 г.
Бродский изобразил меня в глубоких вольтеровских креслах, читающим рукопись. Мое открытие позабавило всех и было причиной дружеских шуток и острот.
Когда сгустились сумерки, мы перешли вниз к чайному столу, где Татьяна Ильинична разрезала сладкий пирог, и слушали воспоминания, читанные у самовара Ильей Ефимовичем. Воспоминания о том времени, когда он ехал впервые из Харькова в Москву, сидя на высоких козлах омнибуса, рядом с кучером: “...Было высоко и все видно, на остановках богатые господа, ехавшие в дилижансе, пили сладкий чай, а я смотрел и завидовал им. Когда же дилижанс бесконечно тащился мимо ободранных деревень, то у околицы стояли жители их и, протягивая к нам руки, кричали: “Хлебца, подайте хлебца”... А от Москвы до Питера уже ехали чугункой, у всех в руках были длиннейшие билеты, на коих по порядку были напечатаны все станции; кондуктора ходили с ножницами и отстригали от билетов названия тех станций, которые мы проехали”.
Репин читает гулким, придушенным голосом со стариковским надрывом, временами в голосе как будто слышатся слезы.
Когда мы вышли от И. Е. Репина, было уже около 11 часов вечера.