Письмо №2

1|2|3|4|5|6|7|8|9|10
 

Сегодня утром, дописывая письмо вам, я все думал о Матейке. [Матейко Ян Алоизий (1839 — 1893) — польский художник, исторический живописец и портретист. Первые крупные полотна Матейко относятся к 60-м годам (“Люблинская уния” — 1863 года и др.). В 70 — 80-х годах Матейко создает ряд монументальных композиций, отражающих основные моменты польской истории (“Грюнвальдская битва”, 1878; “Костюшко под Рацлавицами”, 1888, и др.).] Еще в Петербурге я решил заехать в Краков посмотреть этого несокрушимого энтузиаста-поляка и, буде возможно, написать с него портрет. Двадцать лет назад, на венской выставке, картины его произвели на меня глубоко потрясающее впечатление. Трагическая “Проповедь Скарги”, величавая “Люблинская уния” и сейчас точно стоят у меня перед глазами. Не забыть ни этих коленопреклоненных фигур, облаченных в черное, на золотом фоне, ни простертых рук кардинала в красных перчатках. Хартия, ветхие книги, величавые магнаты, прелаты — все это живописно перепутывалось в своей особой атмосфере, волновало и увлекало зрителя... А вдохновенный “Скарга”!.. [Скарга-Повенский Петр (XVI столетие) — иезуит и проповедник короля Сигизмунда III, требовавший подчинения светской власти духовной.]

Прежде всего к нему, к Матейке... “Что-то увижу я теперь?” — думал я, поспешая в одиннадцать часов на улицу.

Как живописен Краков! Сколько тут превосходной готики перед моими глазами! Целый базар славянских типов в барашковых шапках, в кобеняках и киреях с видлогами; женщины повязаны, как хохлушки. Красные обшлага на синих мундирах, ясные гузики [Блестящие пуговицы.], белые кафтаны с широкими поясами, расшитые, расквиткованные, переносят меня во времена казаков гетманщины...

Но что это там вверху, над куполом какого-то грандиозного здания? Что за страшное, черное, колоссальное знамя из флера? Как оно величаво волнуется на сером, безотрадном небе! Жутко даже. Я отвернулся к великолепному старому готическому собору и пошел к нему. У дверей его еще издали мне бросилась в глаза огромная траурная афиша с черным крестом... Я глазам не верил — ясно можно было прочитать: “Jan Matejko”. Он умер вчера, в три часа пополудни. Все после этого мне показалось в трауре, начиная с погоды. Заморосил дождик, надвинулась туча, и когда проглядывало временами солнце, оно только блестело в лужах и скользило по контурам черных фигур пешеходов, оно только оттеняло всеобщий траур города. Вот еще колышется черное знамя — подъезд Академии наук. А там, через улицу, опять повис черный креп, еще и еще.

Я стал расспрашивать о квартире великого польского художника. На Флорианской улице указали на огромный черный флер у подъезда. Здесь мне сказали, что бальзамируют тело и никого не пускают. У дверей стояла толпа народа; подходили и уходили люди артистического вида. Я направился в музей.

На лучших местах, в самой середине продольных зал народного музея, в великолепных золотых иконостасах с гербами и грифонами воздвигнуты четыре его колоссальных картины. Перед двумя лежали огромные свежие лавровые венки с белыми широчайшими лентами и с надписями, обернутые черным флером; и перед рамами на полу и на рамах они давали мрачные, но живописные пятна...

Я не расположен был смотреть его картины. Вот профиль самого художника, барельеф из мрамора, вделан в особого рода поставец, тоже под флером, дальше его же фигура, в полнатуры, из бронзы... Видно, поляки не относятся к нему равнодушно. Сердца, зажженные его страстью к родине, горят перед ним факелами... Завтра в десять часов утра похороны. Я верю, что этот факельцуг будет искренний, глубокий, как его картины, как его рисунок.

Однако дело похорон принимает более значительный характер. К вечеру я узнал, что сейм автономной австрийской Польши выразил желание хоронить своего художника на счет нации. Похороны откладываются до вторника. Да, Матейко имел великую национальную душу и умел горячо и кстати выражать любовь к своему народу своим творчеством. В годину забитости, угнетения порабощенной своей нации он развернул перед ней великолепную картину былого ее могущества и славы. Холд прусский, курфюрст прусского короля, на коленях перед польским королем принимает от него санкцию. Блестяще иллюминована краковская площадь, и катафалк украшен красным сукном. Рыцари и дамы, конные и пешие фигуры движутся эффектными пятнами. Народ всех состояний и возрастов толпится и переплетается на этом торжестве. Родители указывают детям главных лиц и объясняют великое значение события. В картине столько золота и блеска; колорит ее так горяч, настроение так страстно, что невольно отдаешься ему и увлекаешься этой героической сценой — она поражает, ослепляет... [Репин имеет в виду картину Матейко “Принесение присяги Альбрехтом Бранденбургским польскому королю Сигизмунду I” (1879 — 1882), находящуюся в Краковском музее.]

Повернувшись наконец назад, увидел картину Семирадского “Светочи Нерона” [То есть “Светочи христианства” (1877). Картина была подарена художником Краковскому музею.] и едва узнал ее: она мне показалась черной и безжизненной. Я едва верил глазам — ужели это та самая, так ослеплявшая весь Петербург картина? Нет, она почернела вследствие сырости или другого химического процесса в красках. Или так велика сила искреннего глубокого вдохновения перед искусственно возбужденными праздными силами таланта? Да и слабый рисунок Семирадского разве может идти в сравнение с могучим стилем Матейки!

Правда, Матейко уж чересчур добросовестен, даже в ущерб себе. Масса подавляющего материала в других его картинах, например в “Битве при Грюнвальде”, даже мешает общему впечатлению. Несмотря на гениальный экстаз центральной фигуры, все же кругом, во всех углах картины, так много интересного, живого, кричащего, что просто изнемогаешь глазами и головой, воспринимая всю массу этого колоссального труда. Нет пустого местечка; и в фоне и в дали — везде открываются новые ситуации, композиции, движения, типы, выражения. Это поражает как бесконечная картина вселенной, по мере того как напрягается зрительный аппарат наблюдателя.

Да, картины Матейки надо изучать, хотя большое наслаждение доставляет созерцание и каждого куска его картины. Вырежьте любой кусок — получите прекрасную картину, полную мельчайших деталей; да, это-то, конечно, и тяжелит общее впечатление от колоссальных холстов. Вот хотя бы его “Костюшко после победы под Рацлавицами”. Сколько чудесных кусков, строго нарисованных, прекрасно написанных, а в общем вредящих картине. Да, в картинах нужны фоны, нужны пространства для отдыха глаз и для простора главных фигур. Говорят, близорукость автора была причиной такой работы, — возможно. Большая техническая ошибка этого могикана исторической живописи в том, что он решительно везде — на всех планах и во всех углах картины — подробно заканчивает все детали всех предметов с одинаковой страстью и любовью. Малейшие полутоны, которые видны в натуре только при долгом рассматривании какого-нибудь куска, — жилы на руках, ногти, блеск на них, все мельчайшие переливы, рефлексы от всех предметов, часто даже в преувеличенной дозе, — все подчеркнуто. Неужели ошибочна теория, будто бы в большой картине, чтобы не пропадали детали, надо их резче очерчивать? Нет, я думаю, это просто недостаток зрения — близорукость живописца — был тому причиной. Отодвигаясь немного от своей картины, он уже смутно воспринимал написанное и потому умышленно усиливал все мелочи.

Но с какой любовью, с какой энергией нарисованы все лица, руки, ноги; да и всё, всё! Как это все везде crescendo, crescendo, от которого кружится голова! Нельзя не удивляться этой гигантской выдержке, этому беспримерному терпению. Такое отношение возможно только при горячей, страстной любви к искусству.

Сегодня в десять часов я был уже на Флорианской улице. У подъезда, где жил Матейко, стоял и колыхался народ под огромным черным флагом. В узкую дверь в порядке входили и выходили посетители. Жандарм, молодой красивый поляк, посреди двери упорядочивал публику и не пускал нищих, бродяг и плохо одетых. Вся темная лестница, до седьмого этажа, декорирована черным газом, растениями и свечами.

Вот и покойник. С крепко сложенными тонкими пальцами бледных рук. Лицо цвета пергамента было страшно, несмотря на кротость и спокойствие; высокий горб на носу выступил теперь еще более. Зачесанные назад волосы и борода Henri IV с едва заметной проседью. Ему было всего шестьдесят пять лет.

Рано сгорел этот великий энтузиаст, горячий патриот. Подвиг его на прославление своей родины беспримерный по своей колоссальности. Для создания этого великого цикла польской эпопеи нужны были гигантские силы и преданная душа. Да, в этом небольшом теле жила, действительно, героическая душа...

После полудня прояснилось. Я вышел за город, прошел по полотну до шоссе. По прекрасному, ровному, как бильярд, полю учились новобранцы, и залпы их часто направлялись в меня. Я не боялся, я знал, что это холостые заряды. Я больше чем когда-нибудь верю в общее примирение народов... Пусть эти молодые хлопцы бегают, резвятся со своими молодыми офицерами и неустрашимо шлепают в лужах и канавах воды.

Над этими лилипутиками, как казалось с насыпи, весь горизонт покрывала живописная гора с садами и домиками у подола. Миром и благополучием веяло от этой картины; только посреди горы искусственно насыпанная пирамида — Костюшкин холм — резко поднималась куполом к небу и притягивала к себе. Говорят, этот холм насыпали поляки под строгим запретом австрийских властей — в рукавах носили землю.

На центральной площади каждое утро я вижу свежий венок Костюшке, лежащий на каменной плите на том месте, где он принимал присягу нации.

В картине Матейки он представлен на великолепном коне, в светлом шелковом кафтане времен Директории, с развевающимися кудрями и вдохновенным счастливым лицом юноши. Щеголеватые уланы, храбрые шляхтичи и масса, масса хлопов-галичан в белых кафтанах, с насаженными на древки косами все ликовало победу на месте этого холма.

23 октября 1893 г., Краков
 

1|2|3|4|5|6|7|8|9|10 


Арест пропагандиста.

16

4



 

Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Репин Илья. Сайт художника.