Письменная переписка с Веревкиной 1895 года

В.В. Веревкиной

4 июля 1895.

Здравнево.

Я думал, Вера Васильевна, что Вас нет в Петербурге, что письмо мое не дошло и т. д. Так что, даже когда был в Петербурге два дня, куда меня вызывал Раевский [Речь идет о художнике Александре Дмитриевиче Раевском, ученике Репина. См. в дневнике А. В. Жиркевича запись его беседы с А. Д. Раевским о Репине.] по поводу нашего заказного портрета, я считал бесполезным идти к Вам. Но как это тяжело слышать, что Вы опять больны, и еще как! И от Вашей безалаберности!.. Грустно думать, что и к Вам, такому милому ангелу, судьба также сурова. Много ли Вы повеселились, много ли выпили холодного шампанского! Сейчас и кара, да еще какая! Я боюсь помышлять о дальнейшем, лучше мне, как эгоисту, насладиться тем, что я имею в руках благодаря Вашему несчастию, — Вашим восхитительным письмом, полным юмора, остроумия и поэзии. Без шуток, только Гейне и Байрон доставляют мне подобное наслаждение. Оба больные, оба любящие. Но в Вас больше доброты. Вы похожи на прекрасно поющую птичку по бесстрастию. Вы щебечете легкомысленно о дружбе, а я начинаю ее принимать всерьез и тут же — случай чудный! — заявляю, что я никогда ни с кем не был в дружбе. Что все начинания моего расположения к дружбе кончались разочарованиями, и я привык к мысли, что дружбы и быть не может, что человек, как индивид, и не способен к ней, как не способен он к альтруизму. Что бы там ни говорили убежденные христиане, а и сам Христос упрекал Иуду за излишнюю заботу о бедных и принял, как должное, драгоценное миро на свои ноги. А христиане все решительно, я убежден, не выдерживали своей роли, а столпники и отшельники — самые завзятые мизантропы. Да, у меня нет друзей — это совсем, совсем откровенно перед Вами, милый и единственный друг мои (пока я еще в Вас не разочаровался). Мариан[ну] В[ладимировну] я ни единой ноты и ни единого момента не считаю своим другом. Ей я ни на волос не верю (это, конечно, между нами). У всех почти аристократов расположение к предательству и злая ирония; она естественно живет в глубине души их и проявляется невольно, за все ипокритство воспитания и обихода.

Не сердитесь за черные мысли и пишите мне почаще — простыми: знаете, с заказными здесь ведь целая история — присылают повестку, надо писать доверенность и пр., и главное, что на все это проходит лишний день, а иногда и больше, когда нет времени и когда думаешь, что, наверное, что-нибудь из провинции с предложением заказа царского портрета — заказное.

У меня теперь верная примета: когда от Вас долго ничего нет, у меня начинает не удаваться — разочарование, отчаяние и все те прелести в нашей деятельности, от которых можно повеситься. Так было и теперь. Я думал, что поездка в Петербург поможет мне освежить [душу] — конечно освежила; но приехав [сюда], я увидел, что все мое плохое, неудачное еще хуже стало.

И только вчера, после Вашего письма, я, кажется, разрешил один очень важный мотив, по крайней мере улучшение несомненное.

Ах, берегите себя. А то если Вы разыграете роль Беатриче, а я стану подражать Данту, то, конечно, я попаду в Ад, дальше мне ни шагу, и я уж больше нигде не встречу Вас.

У меня к Вам, как к детям, самое бескорыстное чувство. Я так рад был бы, если бы Вы были счастливы, если бы в кого-нибудь (стоящего Вас) влюбились и были бы бесконечно любимы, и вышли бы замуж и были бы совершенно счастливы. Вы даже можете и не говорить мне, если это Вам будет казаться ненужным. Это личная свобода души человека, и мы должны свято относиться к ней, если только в ней не гнездятся преступления... Словом, Вы для меня ангел, и нет и не было у меня другого друга. Есть приятели, есть приятельницы, есть искренние, есть кажущиеся. А вообще я людей люблю и не особенно строго ставлю им в вину их пороки; на все есть свои резоны. Особенно на эгоизм человек имеет неотъемлемое право, это даже не порок.

Пожалуйста, не фиглярничайте и не лгите на себя, я отлично понял Ваше поэтическое чувство и Ваше требование от искусства очарования (если позволите так резюмировать для краткости Ваши мысли), как главного. Да, без этого оно скучно: даже самое лучшее искусство без поэзии похоже на красавицу без сердца, без ума, без темперамента. А красавицы, даже бездушные, все же редкость, и их все-таки ценят. Простите за слово “не лгите” — в Вас это совсем не ложь; это эстетическое чувство, это скромность и изобретательность милой формы для выражения в деликатной душе. Ложь же я ненавижу, и это самая неприятная черта в человеке. Вот если бы Вы знали, как лжив Раевский!.. Просто возмутительно... Как трудно иметь дело с таким человеком! Щербиновский [Дмитрий Анфимович Щербиновский — художник, ученик Чистякова и Репина. По окончании Московского университета поступил в Академию художеств. Уже студентом университета выделялся своим исключительным живописным дарованием; в Академии также шел впереди других и был одним из любимых учеников Репина. Репин купил на выставке один его превосходный этюд набережной Невы, который висел у него в Пенатах.] тоже лжив, но в иной форме совсем; там идейная подкладка, софистика, а у Р[аевского] невыносимая ложь одесского, харьковского или иного южного жителя нашего отечества — самая глупая, бессовестная — наивная и наглая... Пожалуйста не ищите в этих строках какого-нибудь иносказания, намека; это все я говорю совсем просто, под впечатлением свежего прошедшего, которое еще грозит мне в будущем гораздо большей неприятностию. “Поручись и пострадаешь”, — сказал один из греческих мудрецов, — вечная правда. Я уж готов дать слово никогда не ручаться за своих учеников. Как они понамалевали царские портреты!.. Ах, как мало изящного в нашем художестве; как трудно вообще доводить его до степени изящного! И как мало заняты мы изящной стороной его! “От великого до смешного один шаг” — меня фатально преследует эта пословица, я все делаю эти одни шаги и в жизни и в искусстве. Как Вы меня обрадуете, если не дочитаете и половины этого писания, а то, разумеется, кровь из носу пойдет даже у здорового субъекта, если бы ему пришлось все это одолеть.

Берегите себя, уезжайте поскорей куда-нибудь из Петербурга. Я вернулся оттуда полубольной от жары и усталости.

И. Р.

 

23 июля [18]95.

Здравнево.

Прекрасная дама сердца.

Ваш рыцарь печального образа сидит, с Вашего разрешения, у Вашего камина, в полумраке Вашей залы, в замке, и, опустив голову на руки, тихо молчит, глядя на Вас с восхищением и... он не смеет сказать. Озирается по сторонам и, убедившись, что никто не слышит, говорит едва слышным шепотом — он боится доверять Вам... Вы рассказали его тайну Вашим друзьям, и из Уцян она пошла гулять по свету; дошла до него, уже удрученного своими неудачами... Теперь он понял причину своих поражений, своей безнадежности достигнуть выражения своей идеи, он сидит разбитый, уничтоженный. Его не обрадовал даже успех в Мюнхене “Запорожцев”, несмотря на то, что, к его удовольствию Мюнхенский хрустальный дворец смешали с Лондонским и, таким образом, свели все это на лживые слухи. Все это забыто, и теперь его сокрушает только, что он уже более не может доверять и Вам своих тайн и будет молчать о них. Избитая истина, упрекающая женщин в неспособности хранить тайны, и на этот раз восторжествовала. Не сердитесь, милая дама. Вы не давали мне слова хранить мои тайны, и я не имею никакого права упрекать Вас в легкомыслии.

Да, Ваше замечание относительно важности согласования фигуры с фоном очень, очень веско. Это и есть гармония картины; она производит неизъяснимое очарование, если достигнута. Над тем портретом я еще намерен работать, хотя и не ручаюсь, что достигну желаемого. Это так неуловимо; надо обладать сверхъестественной гибкостью чувства и совершенной свежестью взгляда, и неутомимой энергией, чтоб выбиваться из тех грубых средств, которыми мы владеем, порабощать в себе дурные привычки заурядности, которые всегда лезут к услугам нашим непрошенные, нахальные, затемняющие и заглушающие лучшие проблески, как сорные травы в огороде лучшие и нежные плоды.

Ах, милая, Щербиновского очень украшает его недюжинная интеллигентность, талант и эта гибкость культурного человека; он симпатичен все же; а ведь Раевский лжет, как харьковский или одесский мальчишка, — мочи нет, гадко.

Надеюсь, Ваш гондольер все тот же блондин из крепости, высокого роста, с короткими, курчавыми волосами и плоской, курносой, русской физиогномией, которая так удобна для гримировки в англомана или в остзейского барона, которого он так прекрасно изображал у Любовицких? Этот блондин, кажется, со страстию негра и с решительностию Отелло, но душу имеет добрую.

Я очень рад, что Вы здоровы, и, Ваша правда, такое распределение своих часов в городе уже не так изнурительно.

А рыцарь Ваш, разбитый в своих подвигах на поприще искусства, находит для себя большим утешением предаваться более посильным занятиям... бить молотом щебень на набережной, ровнять дороги лопатой, наблюдая в антрактах за постройкой то каменного погреба, то бревенчатого сарая, то за солдатами, которые косят его луга и жнут вместе с работниками и работницами его нивы. Физический труд — большое утешение, а жизнь животная и есть настоящая жизнь. Вообще, присматриваясь к животному царству, которое во всех видах, как в Ноевом ковчеге, заполняет мой двор, пруд, луга, поля, — я очень повысил свое мнение об этих существах. Они очень не глупы, с очень определенными отношениями и к своим и к чужим семьям и даже индивидуальностям; их симпатии и антипатии выражаются откровеннее наших. А чувства у них гораздо больше, и наслаждаются жизнью они несравненно полнее нас. Но слабым, захудалым, — беда, животные не признают нашей идейной гуманности и нашей напускной морали. А как они разговаривают со своими домочадцами, какая у них дружба, какие общие интересы! Завидно! И так же, как у людей, у них два господствующие над всем принципа — питание и половое влечение, из-за этого они идут на все несправедливости. Теперь я их за это нисколько не виню, — и их, как и людей, соблазняют те же дьяволы жизни, которые так, по праву существования, подчиняют себе людей, всех, без разбора, исключая уродов, которых и людская здоровая масса так же клюет и бодает, как в царстве пернатых и четвероногих.

У этих мудрецов, которые говорят и воспитывают своих детей на непонятном нам языке, я научился ненавидеть всех нищих и всех попрошаек.

Это действительно не стоящая внимания сволочь: они непременно лентяи и развратники. И человеку следует гнать и избивать палками эту дрянь по праву разумной жизни. Неправда ли это жестоко! Но это справедливее фальшивой филантропии, плодящей паразитов и сорные травы, от которых можно задохнуться. Я восхищаюсь солдатами, и они снова внушают мне веру в великую силу будущего человечества, когда оно перейдет к разумно-организованным ассоциациям. Выдержка, дисциплина, разумное подчинение для достижения общей цели какая это сила! Она в состоянии передвигать горы. А! Вы задремали? Я очень рад, что Вы всего этого не слышали, иначе, пожалуй, Вы меня примете за злодея и прогоните из Вашего замка и этой уютной, наполненной поэтическими призраками залы и [прочь от] этого большого камина, где так тепло и упоительно сидеть и молчать по целым часам, глядя на Вас.

Ваш Дон-Кихот.

 

2-е августа [18]95.

Здравнево.

Ах, да, разумеется, это все пустяки, ломанье и фиглярство с моей стороны. В самом деле какие такие тайны пошли гулять из Уцян по всему свету! Все это вздор. Да что такое особенное я сообщил Вам, чтобы это могло вернуться ко мне в неприятном для меня свете?

Все это пустяки. Мы вообще очень осторожны, и, слава богу, ничего еще опасного друг другу не сообщали — пожалуй, и сообщать такого ничего не нашлось бы интересного, особенно для того, чтобы циркулировать по свету. Простите, ради бога, Вера Васильевна, что я так пересолил самую простую, неприятную мне вещь — не люблю, когда обо мне говорят, или пишут, или знают. У меня страсть к инкогнито. Но пора прекратить это пустое объяснение.

Но Вы не можете себе представить, как мне жаль Вас! Лето в городе! С Вашим здоровьем!! И как Вы там живете? Неужели совсем одна, без матери и прочего семейства?.. При Вашей рассеянности, непрактичности, неаккуратности как можете Вы оставаться одна? И зарабатываться до обморока!!.. Вероятно, питаетесь небрежно, неправильно, неаккуратно... На месте Ваших родителей я ни за что не позволил бы Вам оставаться на такой неудобной свободе. Это может совсем сгубить Вас. Ну, какое у Вас здоровье!!... Как хорошо Вы делаете, что уезжаете хоть теперь в Бологое. Если бы только не испортилась там погода, как у нас сейчас: всю ночь и весь день до вечера льет дождь.

Не могу не вернуться еще раз к моей глупейшей выходке. Упрекать Вас в нескромности! Пожалуйста, не прощайте мне этого, проучите хорошенько... Но знаете ли, я опять, как Вагнер, подслушивавший Фауста, когда тот изливался наедине монологом болящей души и разбитого безверием ума, — восхищался его красноречием, — так я восхищаюсь в Вашем письме глубиною выраженного в нем необычайного чувства оскорбленности возвышенной души... Ах, я варвар, варвар!

Я несколько раз перечитываю Ваши строки и все новые глубины чувства и ума нахожу в них...

А перед глазами у меня стоит ужасная картина: в полумраке сумерек, перед мольбертом, упавши на него, лежит молодая прекрасная художница; лицо смуглой брюнетки смертельно бледно, виден только полупрофиль с затылка; рука с палитрой отбросилась красиво и страшно. Мрак все густеет. Полная тишина; только часы на крепостной колокольне фальшиво перезванивают:

Коль славен наш Господь в Сионе,

Не может изъяснить язык”.

Я пишу образ в нашу деревенскую церковь — жертву приношу — Божию Матерь с младенцем (Христос написан мной в прошлом году, ну, и следует необходимый pendant). Уж очень возмутительны были прежние образа. Богородица вышла у меня похожа на Вас совершенно невольно. Как перед отъездом сюда, я был поражен в Зимнем дворце: я увидел свою картину: “Св. Николай останавливает казнь”. Там, в толпе, я старался изобразить эпизодец. Один из казнимых — молодой человек. Среди толпы старается не потерять его из виду молодая девушка (может быть, он ее брат или жених). Но что меня поразило: девушка совершенный Ваш портрет! Я тогда еще и не встречал Вас нигде и не был знаком. Да Вы, вероятно, тогда были еще маленькой девочкой.

Я благоговею перед Вашей оскорбленной гордостью, я стою теперь перед Вами на коленах — и прошу — искренно прошу... не прощения, нет, я не стою его... Наказания прошу у Вас и буду очень счастлив, если Вы меня хорошенько накажете, но после отнесетесь по-прежнему, чтоб не произошло в Вас той ужасной перемены, которою Вы меня пугаете. А я очень, очень заслужил эту перемену!.. Как безысходно тяжело сознавать свою звериную шкуру: уж теперь никакими усилиями невозможно культивировать ее в человеческую кожу европейца.

Зачем это Вы налепили еще 5-ти коп. марку на письмо? Ах, здесь ведь это процедура — письмо, недостаточно оплаченное, уведомляется повесткой о доплате 2-х копеек! И что убийственно: корреспондент мой, Лейба Соломончик, возвращается из города поздно вечером, и я получаю от него письма и газеты собственноручно в 4 часа утра. Ах, я не докончил о двух копейках, — ведь из-за них я получил письмо двумя днями позже! Вы по Вашей халатности числа никогда не пишете, и я никак теперь не могу рассчитать, застанет ли еще письмо мое Вас в Петербурге. Пишу в Петербург.

Знаете, лучше бы Вы никогда не простили меня, только были бы здоровы, веселы и что-нибудь написали достойное Вашего таланта. Я не смею спрашивать, что Вы пишете теперь.

Ваш Санчо-Панса.

 

16 авг[уста 18]95 г.

Здравнево, 6 час[ов] веч[ера].

Мне кажется, я писал Вам про Ваш прекрасный подарок, который пришел ко мне в самый день моего рождения. Молодая, прекрасная, благоухающая девушка подошла к таким же восхитительным цветам, как сама она, в костюме греческой весталки, и — приложилась к их аромату. Да, воображается чудная, колоритная картина. Но на самом деле у Альмы-Тадемы не вышло этого — вечно тип англичанки уже надоедает; костюм не удался ни в форме, ни в складках, и оттопыренный мизинчик руки, страшно вытянутой, не дает фигуре ни спокойствия, ни красоты. А пишет он совсем не колоритно и уже старовато. Одно время были у него из римской жизни вещи, очень высокие по историчности и стилю, но теперь он все длинных англичанок прорафаэлирует (даже написать трудно: хорошо, что так не говорят).

Так вот как Вы летаете то в Бологое, то в Берлин, то в Благодать! (все 3 на 6).

О, разумеется, в Берлине есть что посмотреть. А я очень желал бы посмотреть Вашу работу. Даже занятно, что бы Вы написали с меня! Несмотря на всю Вашу талантливость, все-таки я уверен, что не может выйти ничего художественного: оригинал совсем не живописный да и торчание мое помешало бы Вам разойтись; я ведь тяжел, как всякий трудолюбивый художник.

Ну, что же Вы не пишете, какое наказание? Какая манера! Так и не скажете, я уверен. А я очень бы хотел знать и постарался бы, если только возможно для исполнения, непременно исполнить.

Пишите, пишите в ленивом жанре; я уверен, что это и есть настоящая прелесть искусства.

Уж, конечно, не в выискивании оно, а в живом чувстве, в любви, в размахе от души. У Вас только так и будет выходить.

Прощайте, желаю Вам счастливой дороги: только не останьтесь совсем в Берлине. Вдруг там выйдете замуж!.. И прощай навеки; осиротеем мы тут без Вас.

Я пробуду здесь до конца сентября. Напишите из Берлина.

Ваш подсудимый И. Репин.

 

29 авг[уста 18]95.

Здравнево.

Как Вы меня поразили, Вера Васильевна! Вижу теперь ясно: Вы искали только предлога, чтобы лишить меня той высокой чести (Вашей дружбы), которой Вы меня так опрометчиво удостоили. Теперь Вы придираетесь к чему-нибудь, чтобы только взять назад свое разумеется Вас это так тяготило!

Я безропотно принимаю ссылку в холодные края Вашего презрения, чего я вполне стою.

В Уцяны я не собирался. Вообще не охотник я путешествовать, кататься, и все труднее и труднее и неприятнее мне все эти переезды. Я мечтаю, что скоро я поселюсь в Здравневе совсем, чтобы приезжать в город только по необходимому делу. Я сделал бы это теперь же, но неловко: надо добыть в Академии свой срок профессора, которому еще 4 года! К этому сроку, я уверен, настанет во всех отношениях пора моя сойти со сцены. Тогда молодежь подвинется вперед в искусстве, я съеду под гору, устарею в той же профессии, и следовательно одна только форма вежливости, если все будет ведено прилично, будет выражать казенные комплименты моей деятельности... Ах, какие жалкие слова! Не подумайте, что я распускаю нюни и жалуюсь на судьбу. Напротив, все это прекрасно, в порядке вещей и лучше не надо.

Не знаю, застанет ли это письмо Вас в Пруссии. А у меня явилась мысль гораздо лучше Вашей: заезжайте из Благодати от Двинска сюда — Витебск — Здравнево (ехать надо на “Слободу” и “Койтово”). Извозчик в Витебске берет, самое дорогое, два рубля, езды — два часа, ну с 1/4-ю, если лошадь плохая (16 верст) (паром в Барвине через Двину).

Это было бы великодушно посетить ссыльного, опального. Кстати мы здесь теперь только трое остались: я, Юра и старичек архитектор Алексей Иванович, отец моей жены.

Вы подбейте к этому Map. Влад. и Ал. Геор. и втроем катите сюда, в ссылку. Это в самом деле очень будет похоже на ссылку. Здесь все еще так не устроено и так мало приспособлено к удобствам (даже подушки свои нынче дамы наши увезли, но столы есть, словом все как в ссылке, без всяких удобств). Приезжайте, рискните, только непременно в К° — на миру и смерть красна.

Знаете чем мы тут увлеклись последнее время? Писанием по штукатурке al fresco. Какой это дивный способ. Жаль, что мы вздумали уже поздно, когда штукатур уже ушел и известка его так груба, что нет возможности замазать. Но некоторые вещи я уже жалею, что дождик смыл их и солнце выжгло краски (особенно темные).

Во всяком случае, прощайте, так недолго подруживший со мной друг, я от всего сердца желаю Вам более достойного друга и уверен даже, что он есть и должен быть у Вас, с чем я Вас от души поздравляю и желаю Вам всяких благ и радостей.

Опальный-ссыльный И. Репин.

В Берлине, я забыл Вам сказать, надо непременно зайти в Кафе Ваnеr, там живопись Вернера на стенах (картина античного мира Рима) прекрасная. На углу Unter den Linden und Friedrichstrasse, но теперь это уже поздно, если Вы уехали.

 

19 сен[тября 18]95.

[Здравнево.]

Дорогая Вера Васильевна.

Когда письмо это будет у Вас в руках, я буду уже в Петербурге. Пишите мне туда, долго ли Вы пробудете в Благодати и что будете делать. Отчасти я знаю: будете гулять, болтать, веселиться, это очень хорошо для Вас, чтобы поправиться, отдохнуть. Я уверен, что Вам скучно не будет, компания веселая и интересная.

Разумеется если бы Вы собрались ко мне, то и тогда не скучали бы с этой милой компанией, но что делать. Вы совсем не принимаете в расчет наших сообщений, пространств, несовершенств почтовых.

До свидания в Петербурге.

О дружбе; серьезно — я ее не понимаю и даже — опять отрицаю, не верю в ее существование. Разумеется все почти, как и загробная жизнь, как тени, привидения — существуют только для тех людей, кто в них верит, кто к ним способен. Всматриваясь объективно в себя, я не нахожу в себе этой способности; что же делать? Притворяться — дурно, когда нет этой поэзии в душе.

Будьте здоровы, поблагодарите всех за поклон и отдельно поклонитесь всей милой компании.

И. Репин.

 

Пятница.

[Осень 1895 г.]

Многоуважаемая Вера Васильевна.

Посылаю Вам Ваши этюды и эскизы. Кажется Вера завтра ожидает гостей для чтения пьесы. Вероятно и Вас увидим мы.

Кстати, я уже давно не встречал Вас. В прошлую среду у нас было академическое заседание и я вдвое жалею, если Вы были в дамском кружке, а я упустил случай быть в Вашем милом обществе.

В. Маковский намерен произвести ревизию моей мастерской: все ли у меня занимаются по праву. Нельзя без этого в казенном заведении начальство.

Будьте здоровы.

Надеюсь, Вы были у Е. В. Павлова?

Ваш искренний доброжелатель И. Репин.

 

[Осень 1895 г.]

Вера Васильевна.

Я действительно занят все дни и вечера. Без меня здесь были Веревкина с Явленским; они приглашали меня во вторник вечером на Страстной, и я постараюсь быть, если что-нибудь не помешает.

О Сереже Кавос я ничего не слыхал; он умер?

Все вечера у нас комиссии и заседания. Я даже своих действительных учеников вижу редко.

В Москву, надеюсь, Вы едете в веселом обществе поклонников. Радуюсь за Вас.

И. Репин.

 

[Осень 1895 г.]

Многоуважаемая Вера Васильевна,

Какие все это пустяки! Но, разумеется, для Вашего же спокойствия, лучше Вам оставить занятия в моей мастерской. Там же и теснота ужасная — 24 человека. — Вчера я поставил ученикам еще одного натурщика.

Есть много недовольных мною и будут звонить на все лады мое пристрастие к красивым барышням, занимающим лучшие места в моей мастерской без всякого на то права, тогда как ученики уходят из нее за неимением места. Видите как это выходит фатально.

Я очень рад всегда видеть Вас, но положительно не имею времени бывать всякий раз у Вас на понедельниках. Отчего Вы прекратили бывать по средам в женском кружке, в Обществе поощрения художеств. Там теперь хорошо: председательница г. Сабанеева, очень милая дама и кн. Имеретинская очень хорошая особа.

Будьте здоровы.

И. Репин.

 

Среда. 1 ноября [18]95.

Многоуважаемая Вера Васильевна.

Сегодня у нас оказалось одно вечернее заседание и я раньше 10 час. веч. не могу быть у Вас. Может случиться, что заседание затянется и позже; тогда уже простите я буду у Вас в другой раз.

Но надеюсь до 10 час.

До свиданья.

И. Репин.

 

31 мая [1896 г.]

Дорогая Вера Васильевна,

Вы меня очень обрадовали Вашим хорошим настроением. От всей души желаю Вам успеха. Я все время думал часто о Вас и собирался написать Вам. И вот прекрасный толчок... Ой, но что это я развожу? К делу: Писать В. И. Икскуль я теперь не могу, потому что перед отъездом, [из] за Щербиновского, я писал ей такое резкое письмо, после которого мне не удобно обратиться к ней с просьбой.

Князь Вяземский (директор департамента Уделов) мне немножко и знаком и относится ко мне симпатично. Я мог бы написать ему. Но для этого мне нужно: 1-е — обстоятельные сведения о Вашем брате — где он кончил, с какими успехами, его лета и на какие должности Мин. Уделов он желает и может поступить. 2-е — где теперь князь Вяземский, куда ему писать и еще, кстати, я забыл его имя — кажется Леонид Владимирович — все князь, да князь. И 3-ье — всегда три случая — я не ручаюсь за успех своей просьбы. Этих г.г. так осаждают! И они привыкли отказывать и делают это совсем легко и свободно. Хотя это большинству не приятно, как неприятно просить кого-нибудь о чем-нибудь. Гораздо приятнее исполнить просьбу симпатичных нам людей. И вот я исполняю Вашу просьбу с удовольствием, потому что Вы мне очень симпатичны и я всем сердцем желал бы быть Вам полезным. Но тем горше думать мне, что едва ли моя просьба кн. Вяз. будет иметь успех.

Скоро ли Ваша свадьба? Если это тот блондин, с которым Вы тогда весь вечер у Веревкиных сидели рядком и говорили ладком, то это прекрасная партия и Вы его очень полюбите после. Ведь любовь всегда так. Если она сильна, то, достигнув апогея, она понижается до реакции; а если ее нет, то добрая заботливая душа может возростить и взлелеять на вакантном месте, понемногу, но прочно, на долго, на веки. Это лучшая любовь здоровая, сильная, но спокойная, умная.

А я тоже в недурном настроении: я наконец добрался до своей заветной идеи, которая долго уже сидит во мне. Осуществление идет недурно (чтобы не сглазить). Даже потолок мастерской, заставивший повернуть холст в длинную сторону — пошел к лучшему. Никогда еще так не волновали меня мои прежние идеи — разве “Дочь Иаира” да “Смерть царевича Ивана”. Получается много бесконечно вдохновительных отделов; они разрастаются и увлекают меня самого в такие глубины, которые мне кажутся необыкновенно новыми и неисчерпаемыми.

Будьте здоровы.

Ваш старый друг И. Репин.


«Торжественное заседание Государственного совета 7 мая 1901 года»

Иван Грозный убивает своего сына (И. Репин)

Крёстный ход в Курской губернии (И. Репин)



 

Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Репин Илья. Сайт художника.