Репин в 1860 — 1880 годах
(ПО МАТЕРИАЛАМ АРХИВА А. В. ПРАХОВА И ПО ЛИЧНЫМ ВОСПОМИНАНИЯМ)
Крепкая юношеская дружба связала на всю жизнь моего отца — профессора истории и теории искусств Петербургского университета — Адриана Викторовича Прахова со многими талантливыми людьми его времени. К тому же юношескому периоду — середина 60-х годов — относится знакомство моего отца и начало его дружеских отношений с И. Е. Репиным. Оба молодые, оба горячо увлеченные искусством, оба — до глубокой старости влюбленные в красоту окружающей жизни, они в эти годы находили друг у друга много общих интересов, несмотря на всю разницу в характерах, образовании, эстетических идеалах.
Зародившиеся в студенческие годы добрые чувства не ослабевали и тогда, когда жизнь разлучала их территориально на долгие годы. Короткие встречи были весьма дружескими, успехам Репина в нашей семье радовались, промахи его критически разбирались и объяснялись с неизменной верой в его светлое будущее.
Помню, какой радостной суетой наполнился весь дом, когда в конце 1883 г. была получена телеграмма о приезде в Киев проездом в Москву Ильи Ефимовича с его семьей. Репины приехали с вокзала вместе с моим отцом, веселые, оживленные и шумные. Мы, дети, ждали наших друзей — Веру и Надю, но их почему-то не было, зато приехал сын Репиных — Юра, которого мы еще не знали, и сразу поразил своей внешностью: одет он был украинским “хлопчиком” и, по желанию его отца, острижен совсем не так, как все дети в летнее время. Голова была выбрита и только длинный, белокурый, запорожский “оселедец” спускался с одного боку. Это и есть тот “не вошедший в картину Репина “Запорожцы” смеющийся мальчик”, которого под таким названием напечатал Игорь Грабарь в своей монографии.
Мы беспощадно, то и дело, дергали мальчика за чуб, а он, так же, как на рисунке, заразительно смеялся, откинув голову и скаля белые зубы.
Жили мы на Печерске, против не существующей ныне старинной церкви “Малого Николая”, в доме последнего молдавского господаря Ипсиланти. Отец, в 1881 — 1882 гг. работавший над открытием фресок XII в. в Кирилловской церкви на Куреневке, — в это время расчищал мозаики и фрески в Софийском соборе. Видеть все это захотел Репин, и оба они после утреннего завтрака уезжали вместе на весь день осматривать все киевские художественные и исторические достопримечательности. На обратном пути обыкновенно заезжали в художественную школу Николая Ивановича Мурашко, с которым в годы пребывания в Академии дружил Илья Ефимович так же, как и с моим отцом.
Ждать приезда Веры и Нади Репиных и огорчаться их отсутствием у нас, детей, были свои основания.
Лучшими воспоминаниями детства остались на всю жизнь два лета, проведенные в Абрамцеве, историческом подмосковном маленьком имении, с названием которого связаны имена Аксаковых и Мамонтовых с их великими современниками.
Здесь в 1878 г. впервые увидел я, тогда пятилетний малыш, курчавую русую голову, такую же бородку, лукавую улыбку и большой лакированный этюдный ящик, висевший на широком кожаном ремне через плечо еще совсем молодого Ильи Ефимовича Репина.
В Абрамцеве у Елизаветы Григорьевны и Саввы Ивановича Мамонтовых, имена которых должны войти в историю русского искусства, жили в летнее время семьями и наезжали на праздники зимою, кроме нашей семьи, Репины, Антокольский, Поленовы, Васнецовы, Суриковы, Серовы (мать и сын), Неврев, Левицкий и многие другие интересные, талантливые люди. Дети их составляли маленькую “коммуну”: стайкой — человек 10 — 12 бродили мы по тихим, окрестным деревням и большому, немного запущенному парку, над узкой извилистой речкой Ворей.
Взрослые — сами все молодые — предоставляли нам большую свободу, возлагая надзор за всей буйной ватагой на общего гувернера, добрейшего Ивана Викентьевича Юркевича, сбежать от которого и заставить долго себя разыскивать доставляло особенное удовольствие.
Помню, нас всех особенно занимали своим человекоподобным безобразием “каменные бабы”, найденные в степях Украины при постройке Донецкой железной дороги С. И. Мамонтовым, К. Д. Арцыбушевым и С. П. Чоколовым. С руками, сложенными на отвислых животах, стояла вросшая в землю пара их при входе на главную аллею парка, а третья, самая высокая “баба”, стояла в конце аллеи, за васнецовской деревянной “избушкой на курьих ножках”, над оврагом.
Нас эти уродливые фигуры и пугали и привлекали. Мы долго не могли понять, что это за люди и кто они такие, который из них “папа” или “мама”. Дети большие реалисты, для них этот вопрос очень важный, поэтому после оживленных споров порешили “усовершенствовать” их. Достали где-то глины, вероятно, из мастерской, где в то время с увлечением лепили барельефы и бюсты знакомых и друзей Антокольский, Репин и С. И. Мамонтов. Намесили, как месили старшие, и стали творить, сообща добавляя реальные подробности, без которых обнаженные фигуры казались нам неживыми. Познания наши в анатомии были скудные и противоречивые, но лепили мы с увлечением.
Звонкий, заливистый смех, раздавшийся за моей спиной, прервал интересную работу в самом ее разгаре. Это так смеялся Илья Ефимович Репин, возвращавшийся с этюда и поймавший меня и дочку Надю, помогавшую мне советами, на месте преступления.
За обеденным столом Мамонтовы, В. Д. Поленов и мои родители весело смеялись, слушая рассказ Репина, а я страдал и рад был провалиться сквозь землю от шуток по адресу “нового Антокольского”.
Лукавая улыбка, курчавые русые волосы, привычка крутить длинный ус, подвижность, звонкий смех и какая-то вычурность как будто всегда немного надуманной разговорной речи — остались в моей памяти с детских дней, как яркие признаки внешнего облика Репина.
* * *
Сохранившиеся в нашей семье двенадцать писем [Тринадцатое письмо находится в рукописном отделении Гос. Публичной библиотеки в С.-Петербурге.] и одна пасхальная поздравительная открытка Репина, адресованные моему отцу, а также студенческий дневник последнего дополняют новыми данными малоисследованный академический период жизни Репина.
Как видно из студенческого дневника моего отца, начатого 24 марта 1865 г., когда автору было 19 лет, и кончающегося записью от 20 марта 1869 г., знакомство его с Репиным состоялось в 1865 г. на квартире художника-украинца, которого в своей дружеской переписке Репин, Мурашко и мой отец называют “Гаврило” или “Гаврилец”, ни разу не упоминая его отчество и фамилию.
В гимназическом дневнике отца, начатом 4 марта 1861 г., когда автору, по его выражению, “стукнуло 15 лет”, имеются записи о посещении им во время каникул Эрмитажа, где он рисует античные статуи и копирует в красках некоторые картины; в записях этих встречаются фамилии тех лиц, с которыми знакомится юный любитель. Фамилии эти следующие: Пилипенко, Софийский, Черепахин и Носенко. По всей вероятности, это были ученики Академии художеств, обратившие внимание на способного мальчика.
На случайно купленной одним из моих друзей фотографии изображена группа молодых художников-академистов: на первом плане, на полу, полулежат в живописных позах Мурашко, Репин и Антокольский, во втором ряду в центре сидит мой отец, а рядом с ним, положив руку ему на плечо, стоит типичный украинец в смушковой шапке, белой рубахе, завязанной “стричкой” (тканая ленточка) и широких чумацких шароварах. Непринужденная поза, пытливое выражение лица и тот факт, что эта фигура находится в центре общей группы, доказывают, что это не переодетый “натурщик”, а “свой брат” — художник. Очевидно, это и был тот “Гаврило”, который познакомил моего отца с Репиным и способствовал их сближению. [Предположение Н. А. Прахова, несомненно, правильно: украинец, изображенный на фотографии рядом с А. В. Праховым, это Гавриил Захарович Маляров-Софийский. Из личного дела Малярова-Софийского явствует, что он поступил в Академию художеств в 1861 г. вольнослушающим по живописи; по болезни выбыл в длительный отпуск в Черниговскую губернию до 1869 г. О возвращении его из отпуска и о дальнейшей деятельности в деле сведений нет (архив Академии художеств).]
Вот запись отцовского дневника о его первых встречах с Репиным.
“1865 г. 4 сентября.
Вчера вечером был у меня Репин. Как быстро привязываюсь я к человеку: не является Репин несколько дней, я уж и думаю: отчего это его так давно нету. Мне кажется, что мы близко с ним сойдемся. Хочется мне помочь ему развиться, прийти самому себе в ясность. Хотелось бы повести с ним хорошие, правильные занятия, но, увы, я сам так мало знаю, что вероятно придется идти здесь ощупью. Впрочем, все-таки надо толкнуться туда-сюда, расспросить того-другого, затем приобрести в свое распоряжение некоторый запас книг и давать ему читать их, конечно, наблюдая, если это будет возможно. Но впрочем, пока получше обдумать это дело, а теперь уже есть ему занятие — немецкий язык... Человек, кажется, по крайней мере недюжинный, может быть, действительно талантливый: жалко будет, если из него ничего путного не выйдет. Надо помочь ему добыть себе теперь достаточный запас знаний, удовлетворительное образование, чтобы потом свободнее было ему в определении своей судьбы. Задача художника так высока и так, поэтому, трудна, что она, кроме (нечего и говорить) совершенно необходимого природного дарования, требует от человека очень, очень солидного образования.
Что есть художник у нас теперь, т. е. лучше сказать, — чем он должен быть?.. (Я говорю в тесном смысле про живописцев) впрочем, тут все равно: будем ли мы говорить о живописце или о поэте и по тому, что такое поэт? Поэт есть двигатель общественного самосознания, он, как зеркало (впрочем метафора стара), отражает в себе жизнь своего общества: как бы собирает в свою душу идею, которой живет общество, и, создав по этой идее образы столь же действительные, как сама действительность, показывает обществу его самого так, что то, что прежде только чувствовалось обществом, чем оно жило, делается в создании художника объектом общественного самосознания. Конечно, это идеал, и все существующие поэты только более или менее приближаются к нему по мере имеющейся у них способности воссоздавать, отражать, т. е., как говорят, по мере их поэтического дарования... Да-с — высока и много требует от человека деятельность художника!.. (Впрочем, об этом еще много нужно подумать). Смотря таким образом на задачу художника, я и беспокоюсь за Репина: хватит ли у него сил? Опять-таки надо добыть себе серьезное образование, чтобы поворот (как бы он тяжел ни был) был возможен на другое поприще общественной службы... Я заговорил с ним об этом, впрочем совершенно экспромтом, и потому не так, как следует, и он меня не совсем кажется понял. Учиться и учиться самым беспощадным образом — единственное средство к верному пути”.
Сейчас, когда всемирно известное и прославленное талантом имя Репина вошло в историю русского искусства и заняло такое почетное место, нам кажутся несколько наивными и желание помочь ему развиться, и неуверенность в том “хватит ли у него сил”, и желание с помощью широкого образования подготовить путь к отступлению, на случай неудачи, но тогда, когда отец мой писал эти строки, Репин только начинал расправлять свои крылья и для его современников и сверстников был еще “величина неопределенная”.
О том, как произошло их знакомство, рассказывает довольно подробно другая (ретроспективная) запись в том же дневнике от 30 мая 1867 г.
“В это же лето мы втроем: я, Илья Ефимович и Микола (Н. И. Мурашко) совершали прогулки по окрестностям Петрограда, преимущественно, впрочем, в самой крайней надморской оконечности Васильевского острова, в Гавани. Да, не безынтересно теперь вспомнить мои отношения с Мурашком, их приливы и отливы. Перемена началась в них со времени моего знакомства с Ильею (третьего лета). Впервые я встретил Илью Ефимовича у Гаврилы зимою должно быть 65 года, когда мои живописные наклонности достигли последнего (до которого они только доходили) выражения. У меня явилась фантазия вступить в соревнование с Гаврилой и Миколой в самой Академии. Задан был эскиз: “Иеремия, плачущий на развалинах Солима”. Мы принялись за дело. Через 2 (?) дня у меня уже был готов эскиз. Я взял тот момент, когда Иеремия в последний раз, перед бегством в Египет, смотрит на родной город с его разрушенными и поруганными святынями. На горизонте сереет утро, утренний туман закрывает город, лежащий у ног Иеремии; только более близкие здания сверху едва озарены утренней зарей. Завернувшись с головой в белый плащ Иеремия, пустынник, сидит на сырых камнях, подперши голову рукою, около него лежит выпавшая из рук палка, на небе тонкими грядами идут едва освещенные тучки... Мне закатили кажется 39-й № — что же, не пышно хорошо... Но не буду забегать, не в этом дело”.
Продолжение этой записи было занесено в дневник моим отцом 6 июня:
“Взяв свой эскиз под мышку, я отправился вечером, накануне третьего академического экзамена, к Гавриле, чтобы передать ему эскиз. Гаврило жил тогда еще с бабусей, старой, беззубой и аккуратнейшею немкой... Войдя в прихожую, я услышал, что есть чужой кто-то. Я сейчас эскиз к стенке и вхожу, как ни в чем не бывало... ((А! Здоровы булы! — А чи живы, чи здоровы вси родичи гарбузовы?! ...вот, рекомендую вам наш товарищ, Илья Ефимович Репин”. Мы пожали друг другу руки... “А, а, а що вы там принесли? що вы там сховалы (спрятали) коло стины?”... — с этими словами Гаврило побежал и вытащил мой злополучный эскиз. “Браво! Важно, ай-да... очень, очень хорошо, как поэтично, чудо...” — “Мне очень нравится тон неба, — заметил И. Е. Р., — вот у меня никогда не выдерживается такой спокойный тон, всегда пестро, краски дерут”... Мне, конечно, было очень приятно слушать такие лестные отзывы... Затем пошли “тары да бары — хорош табачек”... Признаться, И. Е. Р. тогда произвел на меня очень невыгодное впечатление: говорил искусственно, так мне тогда показалось, пересыпая речь чужими словами: объективный, субъективный и проч. Я не помню хорошенько сам, но он потом, когда познакомились близко, уверял, что я даже отвернулся... чего доброго! Возвращаясь вместе от Гаврилы, мы говорили дорогой о художниках. Я, под впечатлением похвал и уже предубежденный против И. Е., говорил очень резко. На следующее утро гордость была наказана: И. Е. получил 1-й номер, а я с Гаврилой — очень далекие номера. У Ильи был действительно премилый эскиз. Микола эскиза не ставил, а рисунок, и тоже разочаровался в своих ожиданиях. Вернувшись вместе домой к нам, мы после обеда, вечерком засели за сочинение Оды по случаю учиненной нам вкупе смази и сочинили таковую гекзаметром, начинавшуюся так:
“Скорбь, богиня, воспой Миколы, Иванова сына,
Дерзкий, он помышлял в храме светлом Гефеста
Лавры желанны пожать...” и т. д.
Потом мы встретились с И. Е. еще раз в Академии, также по поводу уже другого эскиза: “Фетида приносит оружие Ахиллу”, за который я едва не получил № 1, и потеряли друг друга из виду, да я и не желал знакомства, даже чувствовал некоторую антипатию, не зависть ли? Оба эскиза у Миколы, как он однажды остроумно выразился: “да, ко мне сваливают всякую дрянь!” — и сам сконфузился”.
Из этой дневниковой записи видно, что сближение между отцом и Репиным произошло не вдруг и не без некоторого трения, объясняемого отцом с полной откровенностью: “не зависть ли?” Но зависть эта, если и существовала на самом деле, была очевидно непродолжительна. Талант Ильи Ефимовича уже тогда был слишком ярко выражен, чтобы можно было серьезно думать о каком-то соревновании, а продолжительная болезнь глаз, едва не закончившаяся слепотой, и сильные головные боли заставили моего отца “переключиться на другое поприще общественной службы” — отказаться от юношеской мечты быть художником и готовиться к занятию первой в России кафедры “истории и теории искусства” при Петербургском университете.
Вероятно, общность интересов и упоминаемые в “дневнике” совместные прогулки, которые вспоминает и Репин в одном из своих писем, помогли лучше узнать друг друга и способствовали их сближению.
Репин всегда бывал частым гостем в доме моей бабушки. Когда он приехал в Петербург, студентов-выходцев из Украины и Белоруссии было в столице немного и, на первых порах, они группировались вместе, составляя как бы одну семью. Какая радость была встретить в чужом городе земляка, с которым можно было говорить на привычном с детства языке и вспоминать родные места!
У бабушки моей — Евдокии Васильевны Праховой — родом из белорусского города Мстиславля (Могилевской губернии), рано овдовевшей, — и брата ее Иосифа Васильевича Полубинского, вышедшего в отставку и помогавшего поставить на ноги ее многочисленную семью (6 человек своих детей и 4 племянников), соблюдались на праздники белорусские обычаи, слышалась белорусская и украинская речь и песни. Украинские рассказы, анекдоты и “жарты” (шутки) Миколы Ивановича Мурашко веселили стариков и молодежь, и, конечно, Репин, однажды попав в такую семью, чувствовал себя в ней, как дома.
Семья была большая и дружная. Жили скромно на пенсию и трудовые деньги молодежи, помогая друг другу в занятиях. Помогали заниматься по одиночке или собирались несколько человек вместе, причем научные занятия чередовались с чтением “Современника” и “Отечественных записок”, сочинений Добролюбова, Чернышевского, Писарева, Белинского и герценовского “Колокола”, будившего общественную мысль и дававшего большой материал для разговоров и споров собравшихся.
Помочь товарищу, приехавшему из провинции, достичь желанной цели — получить в столице образование — было дело обычное.
По рассказам отца, готовиться к экзаменам при переходе Ильи Ефимовича из разряда “вольнослушателей” в “действительные ученики” Академии художеств помогали старший брат отца Мстислав Викторович, занимавшийся с ним историей, историей искусств и русским языком, и мой отец, занимавшийся немецким языком и географией. От помощи в занятиях математикой Илья Ефимович категорически отказался, заявив, что выучить теоремы по геометрии ему совсем не трудно. Что из этого вышло — описал он сам очень картинно: выучил “на зубок” только тексты всех теорем, а на двукратное предложение экзаменатора “доказать” одну из них — наивно ответил: “да ведь это так ясно, что здесь и доказывать нечего”. Экзaменaтор так возмутился, что поставил ему единицу, заявив: “Вы понятия не имеете о геометрии”. [И. Репин. Далекое близкое, стр. 139.]
В доме бабушки студенты, после вечернего чая, часто развлекались тем, что смотрели “волшебный фонарь”, ставили шарады, живые картины или импровизировали домашние маскарады.
Микола Мурашко, М. М. Антокольский, Д. И. Менделеев, Аполлон Майков, Дм. Минаев, Павел Висковатов и многие другие студенты, ставшие впоследствии известными людьми, были тем окружением, в которое попал Репин. Запевалой в этой компании был старший в семье — Мстислав Викторович Прахов, чье имя с любовью вспоминают в своих письмах Антокольский и Репин. Это был историк, филолог, философ и поэт — один из первых переводчиков Гейне и персидского поэта Гафиза, в то время один из лидеров первой студенческой забастовки 1861 г., просидевший вместе с остальными “зачинщиками бунта” десять недель в Петропавловской крепости.
В картине “17-е октября 1905 года” Илья Ефимович, очевидно, задумал включить в толпу демонстрантов, не считаясь с исторической правдой, некоторых известных ему лиц, которые в какой-то степени подготовляли это событие. В первой слева фигуре мужчины с окладистой бородой, наклонившего в раздумьи голову, несомненно изображен Мстислав Викторович Прахов. В своих воспоминаниях Репин называл его “наш просветитель”, а в одной из статей Стасов писал о М. В. Прахове: “с глубочайшей симпатией отзывались всегда и Антокольский и Репин и во всю жизнь помнили с благодарностью его участие в формировании их художественной и вообще интеллектуальной натуры”. [И. Репин. Далекое близкое, стр. 332.]
Вероятно, когда Илья Ефимович писал эту картину, припомнились ему их встречи, разговоры во время совместных прогулок в “белые ночи” по улицам спящего Петербурга, совместная поездка в Воронеж, политические убеждения и весь нравственный облик того, кого в одном из своих писем называет он “богоподобным человеком”.
Вечера, проводимые Репиным в семье моей бабушки, нашли художественное отражение в следующих его работах:
1) “Вечер в доме Праховых и Полубинских”. Акварель. 1865 г. (была в собрании В. П. Амалицкого в Варшаве).
2) Портрет А. В. Прахова. Мокрый соус. 1866 г. (в Государственной закупочной комиссии в С.-Петербурге).
3) Портрет М. В. Прахова. Мокрый соус. 1866 г. (Музей русского искусства в Киеве).
4) “Юноша в женском украинском костюме”. Акварель. 1867 г. (была в собрании В. А. Воробьева в Москве). [Первый рисунок не издан и нынешнее его местонахождение неизвестно; остальные три рисунка воспроизведены в монографии И. Грабаря (“Репин”. М., Изогиз, 1937, т. 1, стр. 55 и т. II, стр. 144 и 145). К более поздним работам Репина относится зарисовка М. В. Прахова, сделанная в Абрамцеве 1 августа 1878 г. (ныне в Абрамцевском музее) и шаржированный рисунок 1900-х годов (из собрания И. И. Бродского) “Адриан Прахов за кафедрой” (см. П. Дульский. Малоизвестные работы И. Е. Репина, — Журн. “Искусство” 1936, № 1, стр. 64).]
И. Э. Грабарь ошибся в определении костюма — костюм был не украинский, а белорусский, а юноша — двоюродный брат моего отца, мой дядя, Владимир Прохорович Амалицкий, впоследствии знаменитый палеонтолог, прославившийся, вместе со своей женой, открытием на Северной Двине целого кладбища доисторических животных, из которых некоторые были совсем неизвестны, другие же известны только по случайно находимым отдельным костям. Тут они были найдены целиком. В ту пору, когда Репин писал акварельный портрет, Амалицкий был молодой студент естественник, обладатель нежного, розового цвета лица и тонкой, девичьей кожи. Его появление в этом костюме, без грима, на каком-то общественном “балу-маскараде” закончилось стремительным бегством по черной лестнице: пришлось спасаться от слишком настойчивых ухаживаний какого-то высокого университетского начальства, к великому удовольствию присутствовавших на маскараде товарищей студентов, нежно целовавшего ручки очаровательной маски и убеждавшего ее поехать с ним ужинать в один из шикарных ресторанов.
Вероятно такой забавный случай дал мысль Илье Ефимовичу написать эту акварель. Датирована она, очевидно, по памяти, так: “Вечер 24. 3-го ноябрь. Генва. 1867”. Быть может, 24 ноября — дата домашнего маскарада, а “3 Генва[ря]” — дата исполнения портрета (общественные “балы-маскарады” обычно устраивались под Новый год).
Привожу ряд коротких записей из студенческого дневника моего отца об его встречах с Репиным.
“2 марта 1868 г.
...Я получил письмо от Мурашки из дому, где он остался для поправления здоровья, в письме было: “Вы, вероятно, слышали, что я женюсь: “возьму собi жиночку — паняночку, у чистому полi земляночку”. Я, по простоте, принял эти слова “a la lettre”, но Илья осторожнее поступил, указывая на мелодраматическое прибавление поговорки; но видя во мне такую уверенность, и сам стал поддаваться, и мы начали беседовать о том, хорошо или дурно это было бы со стороны Мурашки. Я пел свои обычные песни об осторожности, о недоверии к собственному чувству и т. д., И. Е. стоял за намерение Миколы”.
“28 марта 1868 г.
Повидался с приятелями, отыскал И. Е. Р. и горячо расцеловались с ним. Провел с ним вечерок, много было, на первых порах, говорено в этот вечер о будущем и тон моих речей был таков, что не один И. Е., но и В. Д. С., оба в одно слово говорили мне: “это в вас плоть мутит”, “смирить себя надо”, “не аристократничать”, — прибавлял И. Е. Р., — да и по глазам вашим совсем не видно того разочарования и усталости, о которой вы говорите”.
“9 апреля 1868 г.
Вечером того же дня я пошел в мастерскую И. Е. Р. и, наконец, застал его там с двумя товарищами: Англигольянцем и П. И. Шестовым. Оба собирались уходить. — Послушайте, А. В., — обратился Англигольянц, — вот у нас с Репиным только что шел спор, он говорит, что своего мнения иметь нам нельзя, потому что новое что-нибудь говорят только люди необыкновенно умные, а мы, все что ни говорим, все это уже давным-давно известно. Как вы думаете об этом?.. — По крайней мере надо иметь свое мнение, — ответил я, чтобы только отвязаться, ибо мне совсем было не до того...
...От Ильи Ефимовича Репина вместе с ним и “дядюшкой” я отправился к “дядюшке” и был свидетелем вскрытия Невы. У “дядюшки” рассматривали четыре картины “Страсти Христовы” Делароша, после которых скучно было смотреть на каульбаховские малевидла, что я и выразил, сказав: “Когда-то я от этих картин пьянел, а теперь смотрю на них равнодушно”. — “Да, эти картины нашего брата много что могут забавлять”... — “А каких бы вы хотели картин?” — спросил И. Е. Р. — “Теперь никаких”... — “Ну, это уж видно пресыщение”, — заметил “дядюшка”... Именно пресыщение!
Мечты поэзии, создания искусства
Восторгом сладостным наш ум не шевелят!..
Да и к этому потерял вкус. Мне теперь гораздо интереснее сами люди, чем воспроизведение их на полотне ли, или как иначе... Потом мы еще гуляли над Невой. Ночь была темная, звездная; на западе еще светился синеватый отблеск зари, и Юпитер царственно сиял над этим отблеском, в душе смутно шевелились все те же необъятные ощущения... “Geben Sie ein Stuck Geld fur Provisor” — прохрипела, шатаясь, какая-то пьяная рожа с обуглившимся носом... В темноте блестели лужи и в их тусклой синеве дрожали отраженные звезды... Я взял под руку И. Е., сказав, что так ходить гораздо удобнее. “Ишь, вы повадились”... и он затянул “Повадился, повадился вор-воробей”.
Желание моего отца “повести правильные занятия” с Репиным и помогать ему в выборе книг для чтения, по-видимому, не осуществилось в той форме, о которой он мечтал. Очевидно, занятия рисованием в Академии художеств не оставляли Илье Ефимовичу времени для чтения, однако в первом письме из Москвы (от 26 — 28 мая 1867 г.) он пишет своему другу: “Я прочел “Дым” Тургенева; Мстислав Викторович дочитывал его у меня, слушали Шевцов и Шестов. Плоды “Дыма” следующие: мне стыдно теперь за свою вспышку (помните?) Я хотел совсем оставить немецкий язык. Теперь я буду им заниматься, хотя даже ничего из этого не выйдет. Но, боже мой, как я бесхарактерен!!”
Вероятно, учитель был слишком ретив, хотел скорее передать свои знания новому другу, а ученик оказался строптивый. В дневнике отца есть запись от 25 марта 1866 г.: “С Репиным занятия немецким языком идут успешно”, но нет ни малейшего намека на “вспышку”, воспоминание о которой заставляет Илью Ефимовича стыдиться через год. Очевидно, вспышка была не такой резкой, как ему кажется, и правильно истолкована учителем, как случайный каприз.
В письмах Репина есть несколько указаний на то, какое сильное впечатление производило на него недавно прочитанное. То же письмо из Москвы (от 26 — 28 мая 1867 г.) он заканчивает выпиской ряда строф из поэмы Гейне “Иегуда бен-Халеви”, поразивших своим драматизмом. В письме из Чугуева от 19 июля 1867 г. читаем: “Я прочел несколько песен из “Дон-Жуана” Байрона”.
Роман Тургенева, стихотворения Гейне, Байрона и Лермонтова увлекали молодежь конца 60-х — начала 70-х годов. Не избежали этого увлечения отец мой и Репин.
“С Лермонтовым отправился к И. Е., — записывает отец 12 апреля 1868 г., — на дороге взяло раздумье идти ли, пошел, махнув рукой. Перечитывал у него Лермонтова, с ним холодноват”.
Это охлаждение объясняет следующая запись от 14 апреля того же года: “Я, видно, просто болен, внезапно нападает необъяснимая тоска, в голове возникают черные мысли и из предположений переходят в уверенность, что именно так, и душа страдает от собственных грез”... “Все это барство”, как выражается Илья Ефимович”. Черные мысли были, конечно, результатом того сложного внутреннего душевного перелома, который вызвала уже упомянутая мною тяжелая болезнь глаз и связанная с ней необходимость менять так ясно намечавшийся в юношеские годы жизненный путь.
Репин — крепкий здоровьем — шел напрямик в гору по раз намеченному пути и, по молодости, естественно считал “барством” всякие сложные душевные переживания.
“Чувство одиночества меня сильно расстраивает, — читаем в отцовском дневнике от 19 апреля 1868 г. — ...Есть потребность, крепко хочется живой души, но как оглянешься кругом, нет такой души. И. Е. Р. был некоторое время для меня отчасти таким человеком, но теперь и он далеко стоит от меня, ибо я заметил, что он совсем не так настроен, чтобы понимать мое положение, и, что я мог бы ему сказать, то может его рассмешить игриво или раздражительно: поэтому я и с ним не говорю теперь о том, что меня тревожит. А больше никого, никого нет”.
Этим минорным аккордом заканчиваются записи о Репине в дневнике моего отца.
Письма к нему Ильи Ефимовича, печатаемые ниже впервые, прибавляют новые штрихи для характеристики личности Репина и его взаимоотношений в юношеские и зрелые годы с А. В. Праховым.
Впервые попав в Москву, пораженный ее своеобразием, особенно резко ощущаемым после официальной строгости Петербурга, Илья Ефимович спешит поделиться своими первыми впечатлениями от древней столицы, ее типов, этнографической выставки и картины Александра Иванова с тем, кто был к нему ближе и мог понять лучше других его увлечения.
Контраст между жизнью, полной новых впечатлений в столице, с тем, что он увидел по возвращении на родину, заставил Илью Ефимовича излить свои чувства в ярком письме к А. В. Прахову из Чугуева от 19 июля 1867 г.
В образном сравнении себя с “летучей рыбкой”, которой далеко до ее идеалов “птиц небесных”, но которая уже чувствует себя, по развитию, “выше рыб, плавающих в воде”, передает он охватившее его чувство личного превосходства над окружающими, еще недавно такими “близкими” людьми, ставшими теперь “далекими”.
Желание поделиться с кем-нибудь запасом накопившихся в ней жизненных сил, заставляет летучую рыбку “спуститься в воду”, но “неприятно щекочет ее нервы грязная вода, с тех пор, как она подышала свежим воздухом”... А тут еще “масса (которая) не терпит выдающихся индивидуумов, и каждый почитает себя в праве оторвать, для общей потехи, перышко у смиренно заискивающей рыбки”...
Остро почувствованный им разрыв с прошлым и контраст между интересами своего петербургского окружения и чугуевского общества приводят Репина к такому признанию:
“Только здесь, только в этой узкой пустыне я научусь ценить дорогое общество любезных моему сердцу друзей... Я оглядываюсь назад, и мне больно жалко теперь времени, проведенного безжизненно, небрежно; теперь я буду дорожить каждой минутой божественной жизни в Петербурге. Все, что было лучшего в жизни, — все там!.. После некоторых немногих сцен, которые останутся покрытые мраком, первое место занимают лунные ночи, проведенные в Гавани (помните?). Помните, как мы сидели на досках разбившейся барки у берега залива, маленькие волны плескали у самых ног наших, вы говорили тихо, внятно... и все эти вечера какие-то торжественные сны”...
В 1867 г. отец мой окончил университет. Период “черных мыслей” и колебаний, навеянных переутомлением и грозившей слепотой, завершился, по выражению отца, “спасительным компромиссом”, вовремя подсказанным Мстиславом Викторовичем.
1869 г. начинается записью в дневнике: “14 января. Моя задача есть сравнительное изучение истории искусства для построения теории искусства, а теория искусства мне нужна, чтобы в действительной, современной жизни сделаться толкователем искусства”.
Продолжался период зрелой общественной деятельности и для отца и для Репина. Вместе с ней принимала другое выражение завязавшаяся между ними в молодые годы личная симпатия.
В 1869 г. отец получил заграничную командировку на пять лет для подготовки к занятию профессорской кафедры и уехал в Западную Европу.
* * *
В Италии, в вечном городе Риме, встретились и перезнакомились, чтобы потом составить тесную артистическую семью, Мамонтовы, Савва Иванович и Елизавета Григорьевна, В. Д. Поленов, мои родители, живший с ними вместе на одной квартире на via Felice старый друг — М. М. Антокольский. [Кроме них жили в то время в Риме Сергей Петрович и Екатерина Алексеевна Боткины, художник Михаил Петрович Боткин, Мария Алексеевна Оболенская (сестра Е. А. Боткиной) и другие русские, приехавшие одни лечиться, другие изучать римское искусство, третьи просто развлечься.] В те же месяцы в Риме побывал и Репин. Лишь он один не разделял восторженного отношения к итальянскому искусству, высказываемого всеми побывавшими здесь. В эти годы взгляды Репина на назначение искусства носили предельно нигилистический характер. Именно в этом и заключался корень всех тех многочисленных споров, которые происходили в тот период между ним и отцом. Отражение их можно найти в тогдашних письмах Репина к Стасову, которые пестрят замечаниями подобного рода “С Адрианом мы ужасно много спорим” (из Неаполя, 17 июля 1873 г.); “Не успел я оглянуться, вдруг влетает Адриан Прахов! Через десять минут спор с моей стороны уже был чистой руганью его доктрины... Споров этих было уже несколько, но описывать их не стоит” (из Парижа, 20 июня 1874 г.).
В позднейших писаниях Репина имеется откровенное признание в том, что очень скоро он понял правоту праховских оценок. “Подожди, ты после полюбишь Италию более всех стран на свете, — говорил мне А. В. Прахов. Я только горько улыбался и не чаял дождаться осени, чтобы уехать в Париж. Потом в воспоминаниях моих Италия все хорошела и хорошела. И побывав понемногу во всей Европе, я пришел к убеждению, что Италия... даже не может быть и сравниваема с другими странами по своим очень многим счастливым условиям... В ней есть что-то такое чарующее, увлекательное, изящное, что помимо воли глубоко западает в душу и, как лучшие грезы детства, как мир фантазии, влечет к себе”. [И. Репин. Далекое близкое, стр. 420.]
Знакомство и сближение Репина в годы пенсионерства с семьей Мамонтовых имело немалое значение в его решении по возвращении в Россию поселиться в Москве. Сюда Репин и переехал в 1877 г.; летние месяцы вместе с семьей он регулярно проводил у Мамонтовых в Абрамцеве, которое называл: “лучшая в мире дача”. Сюда на лето приезжала и наша семья.
В Абрамцеве Илье Ефимовичу посчастливилось попасть в окружение талантливых людей самых разнообразных профессий. Физиолог, певец и в домашнем кругу актер-любитель Петр Антонович Спиро, А. А. Белопольский, архитекторы И. П. Ропет и В. А. Гартман и старые друзья-художники — М. М. Антокольский, В. М. Васнецов, В. Д. Поленов, В. И. Суриков, Н. В. Неврев, мои родители, дядя М. В. Прахов, молодежь, еще только “подававшая надежды”, — И. С. Остроухов, В. А. Серов и многие другие, привлекаемые ласковой заботливостью обо всех Елизаветы Григорьевны Мамонтовой и разнообразными талантами Саввы Ивановича Мамонтова, составляли ядро этого кружка, полного пламенной веры в самобытность и блестящее будущее русского искусства.
Днем каждый занимался своим делом, а по вечерам все вместе развлекались. Устраивались чтения или С. И. Мамонтов и П. А. Спиро пели какие-нибудь новые итальянские и русские романсы, а Илья Ефимович обычно в это время делал эскизные зарисовки или рисовал чей-нибудь портрет в свой большой альбом.
Воспоминанием совместно проведенного лета 1879 г. остался в нашей семье карандашный рисунок — портрет моей матери — Эмилии Львовны, сидящей с какой-то работой в руках. На фоне слегка намечен сидящий с ней рядом художник Рафаил Сергеевич Левицкий, с которым в Питере дружили Репин и мой отец. Типичный для Репина рисунок очень живо и верно передает характер моей матери, живой и остроумной, и несколько апатичную сосредоточенную внешность Левицкого.
Живой и изобретательный на все затеи, могущие занять и повеселить гостивших в Абрамцеве друзей, Савва Иванович нередко затевал устройство домашних спектаклей, в которых принимали участие буквально все гостившие в доме, в том числе и Репин.
В Абрамцеве Репин работал много. Днем уходил на этюды в окрестные деревни или на станции Хотьково и Талицы, где нашел тип молодого монашка-горбуна, фигурирующего на первом плане его знаменитой картины “Крестный ход в Курской губернии”. Хотьково и Талицы — станции Московско-Ярославской железной дороги, на которых иногда высаживались по дороге в Троице-Сергиевскую лавру едущие туда богомольцы, чтобы посетить близлежащие маленькие монастыри. Горбун-монашек на ст. Талицы собирал подаяние с тех богомольцев, что проезжали мимо. С кружкой для сбора пожертвований на свой монастырь в одной руке и клюкой в другой ковылял он вдоль вагонов, исполняя возложенное на него “послушание”.
Незадолго до абрамцевских встреч, а затем в самом Абрамцеве, среди забав созрел и серьезный план дешевого издания для народа репродукций с картин лучших современных русских художников.
Мысль этого издания подал М. В. Прахов, а Мамонтов охотно взялся его осуществить.
Потребность в нем была большая. Существовавшие в конце 70-х годов художественные журналы “Пчела”, “Всемирная иллюстрация”, потом “Нива” только отчасти удовлетворяли запросы публики и художников. Спешка выпуска журнальных номеров при еще слабой технике репродукции — гравюра на дереве — иногда искажала до неузнаваемости оригиналы. “Выпуклый офорт” — изобретение И. И. Шишкина, — позволявший печатать одновременно текст и клише, как-то не привился в журнальной практике, а за границей уже давно широко применялись фотомеханические процессы, позволявшие скоро и точно воспроизводить самые сложные оригиналы. Предполагалось применить эти достижения техники к новому, дешевому и в то же время высокохудожественному изданию.
По каким-то своим соображениям цензура не разрешила это издание, и С. И. Мамонтов ограничился тем, что выпустил (позднее в малом количестве экземпляров) альбом под названием “Рисунки русских художников”. В него вошли работы И. Е. Репина, В. М. Васнецова, И. Н. Крамского, А. И. Куинджи, Р. С. Левицкого, В. Е. Маковского, В. Д. Поленова, И. И. Шишкина и Н. А. Ярошенко.
Чтобы как-нибудь обойти цензурные строгости, по мысли М. В. Прахова было решено выпустить для начала иллюстрированное издание “Библии” и “Евангелия”, как книг, имевших в то время широкое распространение в народе и обычно снабжаемых репродукциями рисунков немецких художников.
Список пятидесяти иллюстраций был составлен моим отцом и к участию в издании с его помощью были приглашены лучшие русские художники-реалисты, не имевшие ничего общего с профессиональными иконописцами, — Репин, Крамской, Поленов, Васнецов, Савицкий и Суриков.
По письмам к моему отцу видно, с каким увлечением ухватился Репин за идею иллюстрирования Библии, какое количество сюжетов он сгоряча оставил за собой, пока находился в тиши чугуевской провинциальной жизни, как постепенно осознавалась им трудность поставленной задачи и как с переездом в Москву яснее становилось, что выполнение ее связано с большой подготовительной работой и изучением материалов. А главное, Репин понял, что область эта чужда ему по духу и темпераменту.
К тому же в это время мысли Репина были заняты большой темой, о которой он писал отцу:
“Затея у меня теперь чудесная есть; но ее хватит года на три, а она у меня в эскизе, не проверенном даже, следовательно, я пока буду молчать”.
Речь идет о замысле “Крестного хода”, осуществление которого заняло ближайшие годы жизни Репина.
Издание Библии с иллюстрациями лучших русских художников не состоялось. Не разрешила, на этот раз, духовная цензура, увидевшая в нем конкуренцию недавно вышедшему в свет изданию московской синодальной типографии.
* * *
К предабрамцевскому периоду, ко времени пребывания Ильи Ефимовича в Чугуеве в 1876 — 1877 гг. относится его работа над портретами, исполненными по фотографиям, для заказанной В. А. Дашковым портретной серии выдающихся русских деятелей. Заказ был получен при посредстве моего отца, к которому В. А. Дашков обратился с просьбой о помощи как к человеку, хорошо знающему современных русских художников, со многими из которых он был в тесных дружеских или приятельских отношениях.
С именем Василия Андреевича Дашкова связано пополнение скудной этнографической коллекции Румянцевского музея и идея создания в Москве русского этнографического музея.
Собранные в течение шестнадцати лет 243 портрета ученых, художников, писателей, актеров, музыкантов и государственных деятелей были пожертвованы им Румянцевскому музею в память его пятидесятилетия 28 мая 1882 г.
Портреты в один-два тона масляными красками оплачивались по сорок рублей с материалом художника. Несмотря на столь скромное вознаграждение, Репин охотно согласился принять этот заказ и просил отца прислать “для пробы штук пять”.
Характерна требовательность Репина даже к такой работе. Вопросы ее качества глубоко волнуют его. Так, он упорно просит прислать ему не литографированные портреты Аксакова и Хомякова, а “фотографии с натуры”.
Публикуемые письма к отцу свидетельствуют об исключительно добросовестном отношении Репина к данному заказу. По всем данным он в первую очередь выполнил три портрета: М. С. Щепкина, С. Т. Аксакова и А. С. Хомякова. О заказе Репину еще одного портрета сохранилось свидетельство в следующем письме Дашкова к моему отцу:
15 июня 77 г. Москва
Милостивый государь Адриан Викторович!
Посылаю Вам две фотографии, с некоторым описанием для художника, я усердно прошу Вас поручить написать портрет дяди моего [Речь идет о Д. В. Дашкове (1784 — 1839), одном из образованнейших людей своего времени. Основатель литературного общества “Арзамас”, был в близких отношениях с Пушкиным, Дмитриевым, Жуковским и др., сделал крупную служебно-административную карьеру, дослужившись до поста министра юстиции, который занимал десять лет — с 1829 по 1839 г.] г. Репину.
Затем о предполагаемых мною биографиях прошу Вас подождать что-либо делать: мне желательно сперва исполнить заказ портретов и, соображаясь с средствами, я повторяю мою просьбу ежегодно изготовлять не более пятидесяти портретов, т. е. на сумму двух тысяч рублей; свыше этой суммы я уплачивать не могу, ибо более 6 т. р. идет на историю русской жизни с древнейших времен, соч. Забелина, и другие расходы по ученым предприятиям ежегодно.
Вместе с сим, усерднейше прошу приказать делать надписи на обороте портрета, с кого снят и где находится оригинал, с которого исполнен портрет.
Разумеется исполнить только те портреты, которые указаны в имеющемся у Вас моем списке.
Вполне надеясь на Ваше доброе ко мне расположение, я прошу принять уверения в совершенном почтении и преданности
В. Дашков.
Получили Вы список сделанных портретов?
Таким образом, можно предполагать, что среди портретов в собрании В. А. Дашкова — М. С. Щепкин, С. Т. Аксаков, А. С. Хомяков и, быть может, Д. В. Дашков были исполнены Репиным в 1877 г.
Большая разница лет была причиной того, что мне лично редко приходилось попадать в орбиту жизни и деятельности Репина.
Работа его протекала главным образом в Москве и в Петербурге, а 14 лет трудовой жизни моего отца прошли в напряженной работе по открытию и изучению памятников древнерусского искусства Х — XII вв., закончившейся как синтезом его исследовательской деятельностью в киевском Владимирском соборе. Естественно, что мы, дети, жили там, где находились наши родители, и встретиться снова с Репиным, после его приезда в Киев в 1883 г., мне посчастливилось только через десять лет в Москве, в доме крестного отца — Саввы Ивановича Мамонтова. Меня Илья Ефимович сразу узнал, обнял, расцеловал и буквально засыпал расспросами о Киеве, моих родителях, работах моего отца и приглашенных им для росписи Владимирского собора художников, о моих планах на будущее.
Казалось, что время совсем не наложило на него свой отпечаток — такой же живой, подвижный, слегка насмешливый, с такой же лукавой улыбкой, скрывающейся где-то в морщинах около зорких глаз, сидел он передо мною.
Последняя наша встреча была осенью 1916 г. в Петрограде на панихиде по моем отце в отделанной по его проектам и под его руководством церкви Главного управления земледелия и землеустройства.
Панихида кончилась, собравшиеся друзья моего отца еще не разошлись и выражают мне свое сочувствие. Вдруг слышим громкий шепот: “Репин, Репин приехал”...
Быстрой походкой совсем молодого человека подошел он ко мне, крепко пожал руку, обнял, поцеловал, потом стал здороваться со знакомыми.
“Скажите нам что-нибудь про Адриана Викторовича”, — попросил кто-то из присутствующих. Илья Ефимович на минуту задумался, тряхнул как-то головой, и полилась его живая, образная речь, полная воспоминаний об Академии, знакомстве с моим отцом, вечерах в доме моей бабушки, совместных прогулках с отцом и его старшим братом Мстиславом Викторовичем в “белые ночи” по улицам столицы или в Гавани на взморье и т. д. Все это экспромтом вспомнившееся далекое прошлое Илья Ефимович закончил неожиданным для всех нас слушателей признанием: “Первую малую серебряную медаль в Академии получил, собственно говоря, не я, а мой друг Адриан. Дело было так: нам задали эскиз на библейскую тему: “Ангел смерти избивает египетских первенцев”. Надо было дать композицию со многими фигурами. Ну, с фигурами я, вероятно, как-нибудь и справился, но костюмы и вся обстановка сильно смущали. Боялся не выдержать “стиль”, а времени на его изучение не было. Решил ничего не подавать. Вечером, накануне конкурсного экзамена, пошел к Праховым, рассказал за чаем о своих затруднениях. Мстислав Викторович сейчас же принес книги, стал показывать, объяснять. Адриан ушел, не говоря ни слова, как это случалось и раньше, в свою комнату заниматься, а на следующее утро принес мне совсем готовый эскиз. Я его только кое-где тронул, чтобы усилить светотень, подписал и подал, ничего не меняя в композиции, только, чтобы выполнить все академические формальности, как вдруг, совершенно неожиданно узнаю, что мне присуждена малая серебряная медаль за эскиз Адриана Викторовича.
Вручая эту медаль его сыну, я своим признанием в кругу его друзей, сейчас возвращаю ее покойному Адриану Викторовичу”.
Илья Ефимович снова крепко пожал мою руку, обнял, поцеловал, распрощался с взволнованными его рассказом друзьями и быстрой походкой направился к выходу.
Медаль, как многое за эти годы, у меня пропала, но крепкое рукопожатие, ласковое, порывистое объятие и сердечный тон всего рассказа остались так же памятны, как заливистый смех в Абрамцеве.