ЕВГЕНИЙ КАЦМАН

ПОЕЗДКА К РЕПИНУ В 1926 ГОДУ
 

В середине мая 1926 г. художник И. И. Бродский получил от В. И. Репиной, дочери знаменитого художника, письмо, в котором она писала, что Илья Ефимович опасно болен, что положение их скверное и что необходима помощь.

Вера Ильинична сообщала в последующих письмах, что на выставке картин в Праге ничего не купили, Илья Ефимович нездоров, силы его слабеют и есть опасения, что он умрет. Репин был настолько слаб, что при попытке отвезти его на извозчике к зубному врачу он, влезая в пролетку, свалился в нее всем корпусом и не мог встать. Вера Ильинична просила Бродского продать государству или частным лицам какие-нибудь произведения Ильи Ефимовича, чтобы иметь средства к жизни.

Бродский показал все эти письма Наркомвоенмору К. Е. Ворошилову, чутко относящемуся к вопросам искусства, в частности к живописи. Как и следовало ожидать, К. Е. Ворошилов забил тревогу. Он немедленно снесся по телефону с А. В. Луначарским. Они наметили посылку делегации к Репину с целью оказать помощь гениальному русскому художнику.

В тот же день, уже поздно вечером, Радимов и я пришли к Бродскому в Большую Московскую гостиницу. Долго обсуждали, как помочь Репину, говорили о значении Репина для наших дней, перечитывали письма Веры Ильиничны и, опираясь на беседу Ворошилова с Луначарским, решили предложить Наркомпросу послать нас как делегацию к Репину. Расходясь, мы условились встретиться на другой день у Луначарского.

Луначарский выслушал нас и все одобрил. Быстро отдавались распоряжения, и через час была организована поездка советской делегации к Репину, в состав которой вошли Бродский, Радимов, Григорьев и я.

С К. Е. Ворошиловым мы имели перед поездкой особую беседу. Нас беспокоило недовольство некоторых организаций и отдельных товарищей поездкой к Репину, мировоззрение которого им казалось подозрительным, а искусство — отсталым.

Ворошилов сказал на это, что если бы Репин написал только “Бурлаков”, то он все равно был бы достоин исключительного уважения со стороны трудящихся СССР. При нас Ворошилов говорил по телефону с Г. В. Чичериным о нашей поездке.

В учреждениях нас везде встречали с радостью, и все, от заведующего до регистраторш, интересовались Репиным и неоднократно спрашивали: “А вы привезете нам старика сюда?” Это слышалось так часто, что, казалось, нас к Репину посылают не Ворошилов с Луначарским, а вообще вся грамотная масса советских граждан. Паспорта заграничные с визами мы получили недели через две и выехали в Ленинград.

Государственное ленинградское издательство выдало нам для передачи Репину некоторые книжные новинки.

Газеты просили сообщить о нашем свидании с Репиным.

Получив несколько запоздавшую визу Бродскому, мы наконец выехали в Куоккала.

Последняя русская станция Белоостров. У нас отбираются паспорта. Довольно долгая остановка. Трогаемся. Маленькая, сажени две или три в ширину, речка. На нашей стороне красноармеец со штыком, на другой финский солдат. Несколько секунд и мы в Финляндии.

Я посмотрел на часы, час тому назад мы еще были в Ленинграде было 12 с половиной часов дня 30 июня 1926 г.

Станция Райяеки. Маленький вокзал. Архитектура особая, простая. Окраска дымчато-серая. В буфете, где мы сели завтракать, по-русски не говорят, несмотря на то, что с СССР можно почти перекликаться. Разговариваем знаками, т. е. указываем на те предметы, которые мы хотим купить.

К концу нашего завтрака нам вручают паспорта. Узнаем, что поезд к Репину через два часа с лишним, а пешком можно добраться к нему через час. Мы в восторге от возможности прогуляться по Финляндии пешком. Нам в качестве проводника дали девушку лет шестнадцати. Вещи мы оставили на хранении и двинулись к Репину.

Благоустроенное шоссе. По обе стороны аккуратно сделанные канавы. Все посыпано песком. Высокие деревянные дома и, что особенно бросается в глаза, огромные везде окна.

Нежаркий день. Нас ведет девушка с золотистыми волосами. Я ее спрашиваю:

Как вас зовут?..

Она повернулась ко мне, показала свое веснущатое лицо с серыми глазами, застенчиво улыбнулась, пожала плечами и зашагала дальше. Я смотрел на ее девически аккуратную прическу и придумывал способ, при помощи которого можно узнать ее имя.

Я шутя стал ее называть именами героинь Ибсена, и при каком-то имени она посмотрела на меня понимающими глазами.

Вашика, — вдруг сказала она.

Вас зовут Вашика?

Улыбается и кивает головой. После я беседовал с финнами, но никто не знал такого имени, а многие сомневались вообще и в возможности его существования. Но я и сейчас вижу, как живую, “Вашику”, которая подвела нас к калитке дачи Репина — к Пенатам.

На калитке доски прибиты и окрашены так, что получается силуэт жука. На воротах тоже какое-то насекомое.

Бродский оплачивает услуги “Вашики”, мы смотрим на веснушки, на серые глаза, на широкое, некрасивое, но милое лицо и прощаемся с ней.

Так вот где живет Репин. Волнуемся. От калитки узкая дорожка, как бы коридор, где стены и потолок из зеленых листьев. Сворачиваем направо и сейчас же налево. Перед нами двухэтажный дом, где много окон и всяких башенного типа пристроек.

Входим в коридор, потом в переднюю. Бродский ударяет в гонг. Появляется горничная, улыбается и говорит: “Пожалуйста, заходите, вы из Ленинграда?”

Попадаем в следующую переднюю, увешанную красочными репродукциями с портретов великих людей, и проходим в гостиную. Много картин уже самого Репина, зеркало, стильная, старинная мебель.

Выбегает женщина, маленького роста, с оживленным и радостным лицом, хлопает в ладоши и кричит: “Папочка, приехали из Ленинграда! Папочка, Бродский приехал!

Мы знакомимся с Верой Ильиничной.

Сворачиваем налево в столовую и видим Репина. Боже, какой он старый! Среднего роста, с согнутыми коленями, в каком-то старинном сюртуке, розово-лиловое лицо в рамке седых волос. Здороваемся. Голос у него приглушенно-грудной, то баритонистый, то теноровый — попеременно. Он стоит около стула, за спинку которого держится.

Садитесь, — говорит он, — вы с дороги устали, — и стал кому-то из нас двигать стул. Когда он сдвинулся с места, я почувствовал, что он ужасно стар, что он слаб, меня охватило волнение, хотелось как можно ласковее и нежнее быть самому около этого гениального старика.

Через некоторое время под влиянием его живых, полных юмора рассказов впечатление от его старости рассеялось.

Он спросил наши фамилии, имя, отчество, сказал, что постарается запомнить их, но первое время говорил больше с Бродским, своим любимым учеником единственным из всей группы, кого он знал лично.

Когда все уселись за знаменитый круглый стол, Репин, садясь последним, сказал: “Этот день исторический, счастливый день в моей жизни”.

Мое место пришлось рядом с ним, и я, не отрываясь, разглядывал дорогие черты великого человека.

Мы распаковали данные Ленгизом книги и стали показывать Репину, зная, что издания Госиздата впервые попали в Куоккала. Репин хвалил внешность книг, прочитывал заглавия, но когда увидел, что они написаны по новой орфографии, стал ругать ее.

Это безграмотно, это неправильно, это величайшее издевательство над русским языком. Нет, нет, я с этим никогда не соглашусь!

Радимов мягко сказал ему, что автором этого проекта был профессор Мануилов.

Так вот, когда увидите этого Мануилова, скажите ему от моего имени: “Господин профессор, вы дурак”. Нет, это невозможно, это ужасно, — продолжал волноваться Репин с лицом покрасневшим и злым.

Мы все, съедая улыбки, ожидали окончания орфографического волнения, и вдруг:

Правда ли, что Виктор Васнецов расстрелян?

Что вы, что вы! — кричим мы все в один голос. — Виктор Васнецов жив и здоров.

Чтобы отвлечь его от орфографии, стали ему читать письма от художников: от куинджистов, от Ленинградской общины, от АХРРа, от Бялыницкого-Бирули, Гринмана, от Городецких и других.

В письмах художники писали ему много нежного и все подчеркивали его великие достижения.

Я никогда не стремился к славе, мне просто везло, — грустно и опустив голову сказал Репин.

Вас ждут в СССР, — говорили мы. — Мы уполномочены сказать, что ваш приезд будет праздником для всей страны. Вас встретят с почестями, как своего любимого художника.

Нет, нет, я не достоин этого, — говорит Репин. — А от почестей, пожалуйста, освободите. Я уже лучше приплачу, — улыбнулся он, — но если приеду, не делайте никакого шума. А вот ваш приезд — праздник для меня. Сегодня я бы даже выпил, — быстро потирая руку об руку, говорил он.

Несмотря на наше согласие, подходящего ничего не нашлось, и кроме того Вера Ильинична сообщила, что Илье Ефимовичу спиртное запрещено.

Чтобы не утомлять Илью Ефимовича и дать ему отдохнуть после обеда, мы с Верой Ильиничной вышли в сад.

Вся усадьба Репина не больше двух десятин, хотя кажется значительно больше вследствие всяких горок, аллей, прудов. Все это имеет специальное наименование. За двадцать шесть лет жизни Репиных в Пенатах здесь перебывало множество народа.

Много выдающихся людей жило в Пенатах, и они, среди шуток и бесед, давали названия различным уголкам. Та аллея, на которую нас привела “Вашика”, называлась “аллея Репина”. Небольшой прудик, теперь заросший зеленью, — пруд “Какой простор”. Есть “Чугуевская горка”, будка для этюдов — “Италия”, “дорожка Веры Ильиничны”, “Беседка Шехерезады”, “Площадь Гомера”, “Храм Изиды”, “Пруд Рафаэля”, “Пушкин проспект”, “Надин курган” (Надя — дочь И. Е.).

Гуляя по всем этим “историческим” местам, В. И. рассказывала, что Илья Ефимович до сих пор отдыхал после обеда на простой деревянной скамейке, считая, что он “не имеет права” на мягкий диван. Но в последние дни он так слаб, что попросил мягкий диван. Рассказала, как он волновался, ожидая нашего приезда, специально для нас одевался, заботливо обсуждая вопросы нашего питания и ночлега.

К чаю явились гости, была среда. В среду в Пенаты мог прийти любой гражданин любого государства, осматривать картины и дом и быть гостем Репина. Чай пили в красивой стеклянной террасе-башне. Кроме самого Репина, В. И. и Юрия Репина, с которым мы познакомились до прихода гостей, сидели за столом какие-то дамы и старик высокого роста, с ярко-розовым лицом.

Не знаю, по каким признакам, но мы поняли, что эта “среда” исключительная, что мы “красные” гости, а дамы и старик — “белые”. В разгаре чаепития Бродский предложил прочесть стенограмму речи Луначарского на VIII выставке АХРРа. Попросили меня прочесть.

Посредине чтения лицо розового старика сделалось багровым, пальцы отбивали по столу какой-то счет, дамы с мольбой смотрели на побагровевшего “вождя”.

Я с большим удовольствием докончил действительно великолепную, особенно в конце, речь Луначарского, где он, упоминая о начавшейся забастовке горняков Англии, призывал их учиться у русского пролетариата не только разрушать, но и строить. Не успел я кончить, как багрово-сизый старик закричал:

Отвратительно! Такие речи читать, и где? У Репина! Да ведь это прямо для юмористического журнала!

Не согласен, — сказал Репин, — прекрасная и в высшей степени обдуманная речь.

Сизо-багровый старик (фамилии его нам не сообщили) остолбенел от этих слов Репина. Рот его остался открытым, он замолчал и сидел безмолвно вплоть до своего ухода; только время от времени краснел или синел.

Бродский кому-то почти вслух сказал: “Вот выступление старика-то действительно сюжет для юмористического журнала”.

Несмотря на эти шероховатости, чай благополучно закончился импровизированным концертом. Приехала из Гельсингфорса группа молодежи — музыканты, финны и шведы. Все с розовыми лицами и светлыми волосами, они пели романсы. Запомнилась исполненная на шведском языке марсельеза.

Улучив подходящий момент, мы с Радимовым и с Юрием Репиным отправились, наконец, к морю.

Юрий Репин, сын Ильи Ефимовича, — выдающийся художник, работы которого давно приобретены Третьяковской галереей. Держится он незаметно, тихо; скромный, веселый, милый и странный. Его здесь зовут “коммунистом”.

Море от Пенатов меньше чем в десяти минутах ходьбы. Маленькая рощица, песок — и, наконец, море, т. е. Финский залив.

Юрий Репин, показывая налево, говорит, что там Сестрорецк, справа виден Кронштадтский собор.

Ведь это СССР, — говорит он грустно. — Мы с отцом любим слушать музыку, доносящуюся с советского берега.

Юрий Репин, узнав, что наши вещи остались на станции Райяеки, ушел, сказав, что он организует доставку их в Пенаты.

Берег Куоккала совершенно пустынный.

Мы сидели на берегу, смотрели, слушали, потом разделись и с наслаждением погрузились в воду.

Когда мы вернулись в Пенаты, гостей уже не было. Репин сидел один. Мы сели рядом с ним и разговорились. Лицо у него было доброе и ласковое, и он, по-видимому, с удовольствием с нами разговаривал. Подошел Бродский, а через некоторое время появился и Юрий, неся сам наши вещи из Райяеки. Мы были очень смущены его вниманием.

Я это сделал потому, что вы все мне нравитесь, — ответил Юрий.

Заговорили об Академии, ее воспитанниках и профессорах, вспомнили Фешина.

Фешин среди современных живописцев самый крупный, — сказал Репин.

А вы помните, Илья Ефимович, Савинского, он совсем не стареет, — говорит Бродский.

Да, — отвечает, смеясь Репин, — но его живопись сильно стареет.

Кто-то заговорил о Рембрандте, о его колорите, светотени, о его простоте в разрешении этой задачи.

У Рембрандта дело не в колорите, — сказал Репин, — а в мазке.

А как вы относитесь к Чистякову?

Чистяков, — ответил И. Е., — слишком много всегда думал.

Разговор перешел на Есенина, книжку которого мы привезли в Пенаты. Я прочитал несколько стихотворений.

Есенин был у меня с Клюевым. Клюев такой... с бородой... давно это было... За последнее время Есенин писал что-то, — Репин машет рукой, как бы изображая протест, и тяжело вздыхает.

Мы старались показать побольше госиздатовских книг, чтобы он привык к ним. Были книжки Луначарского, Леонова, В. Иванова, П. Романова, Неверова, Гладкова, Городецкого и других писателей, из которых большинство имен было ему незнакомо.

Не понимаю, — говорит Илья Ефимович, — перебирая книги, — а мне говорили, что у вас там в России искусство воспрещено, что вашему правительству искусство не нужно.

А кто это вам сказал? — спрашиваем мы.

Из газет читаю, пишут письма мои знакомые.

Эмигрантские газеты врут, — говорим мы. — Искусство в СССР живет и двигается вперед. Те писатели, которые работают в Советской России, полны творческих соков, уехавшие же в эмиграцию истощились.

Репин слушает нас и смотрит с каким-то сложным выражением лица, он и верит нам и не верит.

Репин перебирает новые книжечки. Я смотрю на его правую руку, у которой от чрезмерно усиленной работы за шесть десятилетий атрофировался ряд мускулов между большим пальцем и указательным; вместо мускулов одна кожа, как перепонка. Меня волнует эта рука, так много и так прекрасно рисовавшая, мне хочется поцеловать эту заболевшую от работы руку.

Репин раскрыл какую-то книгу и стал читать, и вдруг:

Ой, не могу перенести эту орфографию, — морщится и на лице страдание. — Без яти нет русского языка.

Обращаясь к нам, Илья Ефимович называл нас “господа”. Мы сказали, что отвыкли от этого слова, что у нас все друг друга называют “товарищ”.

Лицо Репина радостно просияло:

Ах, как это прекрасно! Как это хорошо! Товарищ, товарищ! Это замечательно! Это значит равенство.

Вспомнили про художника Авилова. Репин сказал: “Авилов — талант”.

Ужинать перешли в столовую к круглому столу, к знаменитому вертящемуся столу Репина.

Разошлись поздно.

Будем долго вспоминать этот день, — сказал Репин.

Бродскому постелили в столовой. Мы с Радимовым ночевали наверху, в мастерской Ильи Ефимовича, на широком диване, который назывался шаляпинским (Репин писал на нем портрет Шаляпина).

Наступила белая молочно-светлая северная ночь. Было так светло, что мы стали осматривать мастерскую.

Огромная, великолепная мастерская у Репина. В ней три части: прихожая, самая мастерская и еще одна комната. Есть лесенки в какую-то башенку и на хоры. Около дивана, где нам предстояло спать, в полутьме виднелась фигура, не то гипсовый барельеф, не то живопись. Чтобы узнать, что это, я подошел и потрогал: оказалась живопись, необыкновенно скульптурно выполненная.

Мы бегло осматривали стены, увешанные картинами и рисунками.

Некоторая наша приподнятость, белая ночь делали все необыкновенным. У меня было ощущение, как в сказке, когда описывают героя, неожиданно очутившегося в подземелье, наполненном необычайным богатством. Я засыпал, чувствуя себя незаслуженно счастливым.

* * *

Проснулись в шестом часу и вновь принялись за осмотр картин.

Большая незаконченная картина: финские знаменитости. После Репин сказал про эту работу: “Ах, это моя глупость. Позвали меня на вечер в Гельсингфорсе, чествовали меня. Отойдя как-то в сторону, я окинул взором всех собравшихся и решил все это написать. Картина была закончена, выставлял я ее на выставку, теперь опять переделываю. Я ведь не всегда делаю эскизы, компаную прямо картину и без конца переделываю. Ах, это сущая беда!

Вот портрет А. Ф. Керенского. Мы сразу обратили на него внимание: отличная светопись и какой-то острый психологизм. Сам Репин стеснялся этой работы и не хотел ее показывать, считая неудачной.

Пикник — небольшая чудесная вещица, как бы сделанная из драгоценных камней, одна из ранних работ Репина.

Распятие два разбойника на крестах. Христа нет. Собаки лижут кровь. Густо написанная вещь, одна из последних работ Репина.

С огромным интересом мы смотрим этюды к картинам; интересно и поучительно сравнивать этюд с картиной. Много работ.

Утро. Все еще спят. Мы спускаемся в гостиную, также увешанную работами, и тихо выходим через сад к морю. Раздеваемся в будке, где есть скамейка, удобно. Умываемся и купаемся одновременно. Тепло. Солнце, песок и вода. Хорошо!

Сижу на песке. Недалеко стоит Радимов. Опустив голову, он смотрит внимательно на песок. В руках у него палка, которой он что-то чертит.

Наверно, стихи сочиняет”, — думаю я и гляжу на его палку, которая делает длинные-длинные черты. Тихо. Справа едва искрится купол Кронштадтского собора.

В семь часов возвращаемся в дом. На террасе сидит Репин. Здороваемся.

Умывались? — спрашивает он.

Мы купались.

Ах, какие молодцы! Смотрите, не простудитесь. Сейчас будем чай пить.

Я вынимаю записную книжку.

Что это вы все записываете? — спрашивает Репин.

Я испугался вдруг запретит.

Я записываю ваши мысли, с целью описать нашу поездку к вам.

Молчу и жду осуждения своих намерений, не раздражает ли это его.

Ах, когда я был молодым, я тоже записывал, пишите, пишите...

После он раза два обращался ко мне и говорил:

Пожалуйста, это запишите, — подчеркивая какую-нибудь мысль.

Мы спросили, имелась ли связь между покушением Балашова на его картину “Иван Грозный” с возникшим тогда футуризмом (такая точка зрения существовала).

Нет, здесь другое, — сказал Репин. — Это событие произошло в дни празднования трехсотлетия дома Романовых. В это время была монархическая ситуация, а картина направлена была против монархизма. На нее и ополчились. Результатом всего этого было то, что Балашов разрезал картину с целью выслужиться. Мне потом предлагали съездить в больницу посмотреть Балашова, но это было неприятно, и я отказался.

Нам вспомнился аналогичный случай, когда Родэн отказался посмотреть субъекта, который покушался разбить его “Мыслителя”.

Потом вспоминали работы Репина, хвалили их. Он махал рукой и говорил:

Скверно, нет, это я сделал очень скверно.

Нет, — смеемся мы, — вы нас не переубедите. Напрасно ругаете себя.

Позвольте мне себя ругать хоть из вежливости, — говорит Репин.

Радимов прочитал стихи, ему посвященные, только что написанные на морском песке.

Цельно, коротко, красиво, — отметил Репин.

О своей картине “Александр III говорит речь народу”, которая находится в Кремле, Репин сказал: “Мне заказали эту картину. Там царь говорит с народом. Это “им” надо было”.

Перед нашим отъездом к Репину я встретил одного украинца, который уверял меня, что Репина фамилия Рипа и что он настоящий украинец. Я сказал об этом Илье Ефимовичу. Он засмеялся.

Рипа — это неверно. Вашему знакомому хотелось сделать меня украинцем. Украину очень люблю. Поехал бы туда жить. Чугуев до сих пор меня трогает. Мои предки из московских стрельцов, сосланные в Чугуев, — центр военных аракчеевских поселений. Отец мой солдат Чугуевского уланского полка. Забрили его на двадцать пять лет. Пятнадцать лет он служил, потом отпустили его в запас. Сторожил здания. Отец и дядя до службы торговали лошадьми. После службы тоже промышляли лошадьми. Репины вообще малограмотны. Мать, урожденная Бочарова, — грамотная. Большое влияние на меня оказало знакомство с топографами, которые в аракчеевских поселениях были самыми просвещенными людьми. Начал рисовать с пяти лет. Был ужасно слабого здоровья. Очень часто из носа шла кровь.

Помню, мне подарили краски, я был счастлив. Рисовал, рисовал и вдруг всю бумагу залил кровью. Вследствие своей слабости с мальчишками не играл, играл с девочками и, чтобы их заинтересовать, рисовал им всякие картинки. Вот откуда страсть к рисованию.

Десяти лет поступил в школу к топографам. Руководил мною учитель Бондарев, очень образованный человек. Помню учителя Бунакова, хорошо образа писал и портреты отлично писал. Учитель чистописания Гейцыг, из евреев. Но самое большое влияние на меня оказала моя сестра Устя. Она умерла пятнадцати лет, когда мне было одиннадцать, мы с ней много читали Пушкина, Жуковского. Она держала себя так, что мы все ее слушались и ей подчинялись.

Дом наш был хороший, большой. Я очень любил танцы и мы много с Устей танцевали. После смерти Усти был вскоре и конец аракчеевщины. Я отлично помню, как мою мать угоняли на принудительную работу. Это ужасно.

Помню дядю своего Дмитрия Степановича Бочарова. Был он майор, эскадронный командир.

Мы пьем чай на террасе. Едим большие, с оранжевым желтком, гусиные яйца. Великолепное утро, восемь часов. Солнце. Сидят еще племянник Репина, бывший офицер, и его жена, местная учительница, отдельно на скамейке сидит Юрий Репин. Илья Ефимович рассказывает о своей жизни с пяти лет, т. е. почти за восемьдесят лет своей сознательной жизни и работы. От детского рисунка для девочек до великолепных произведений расцвета для своей страны и всего человечества. Хорошее, редкостное утро.

Юрий Репин приглашает к себе. Его дом-мастерская рядом. Знакомимся с его женой нашей старой знакомой по портрету работы Юрия, который находится в Третьяковской галерее. Хороший портрет. Уже тогда начался тот особенный стиль Юрия Репина, который теперь здесь развернулся совершенно явственно.

Целый ряд картин посвящен его снам, работы-сны, как бы жизнь особой, ни на что не похожей страны. Глядя на эти картины-сны, понимаешь жизнь и работы Юрия: он и явь-то видит как бы сквозь сон. И жизнь его, как сон, тихий и странный. Но на вопрос “Как вы относитесь к СССР?” он быстро и бодро ответил: “Люблю свой народ, хочу ему служить, гляжу на вас, слушая ваши речи, готов хоть сейчас ехать с вами в СССР”. Юрий сам уже на пороге старости, ему 49 лет, у него два взрослых сына — моряки финского флота. Жена его болезненная, у нее тяжелый туберкулез. Задыхается. Она была домработницей у Репина, а потом Юрий на ней женился. Как-то, отделившись от Юрия Репина, она отвела меня в сторону и, скрывая свое волнение, задыхаясь, сказала: “Знаете, живем ужасно, голодаем, не знаем, что делать”.

Сам Юрий о нужде ничего не говорил, но сказал, что отцу очень трудно и получать от него помощь тяжко. Когда мы уходили, у нас осталось какое-то тяжелое чувство. Гениальный художник-отец, большой художник-сын, безлюдная Куоккала. Никаких перспектив. А рядом СССР, где не хватает людей искусства и где оба Репины еще отлично бы послужили своему народу.

Спросили мы как-то у И. Е., откуда у него интерес к живописи и кто на него повлиял?

Откуда у меня интерес к живописи? Когда мне говорят, сколько за последнее время сделано открытий, то я все же утверждаю: никаких открытий нет, мы ничего не производим, а открываем существующее.

Репин заговорил о боге, о высшем разуме, который руководит жизнью. Во время разговора опять обращаем внимание на его высохшую правую руку. Заговорили о руке. Репин говорит, что работал всегда и правой и левой рукой, когда заболела правая рука, работал одной левой. “Государственный совет” писал одной левой рукой. Сейчас правая рука опять годна к работе.

Радимов, филолог, спрашивает Репина о его знакомстве с древней литературой. Репин встает, машет рукой и говорит уходя:

Не могу похвалиться образованием, так, — самообразование.

Читаете ли вы, Илья Ефимович?

Сейчас заканчиваю книгу “Записки Екатерины II”. Умная была женщина, если не читали, обязательно прочтите. Прочтите, — повторил он.

Один из портретов в гостиной напоминал Маяковского.

Это Маяковский? — спросили мы И. Е.

Да, да, — ответил он. — Его ко мне привел Чуковский. Маяковский такой здоровый, здоровый, — улыбнулся Репин.

Заговорили о том, что нам поручено сказать ему, что правительство наградит его званием народного художника.

Я не могу согласиться и не отказываюсь, я и есть народный художник, — сказал Репин. — Мне насчет славы всегда везло. Я совершенно не достоин этого.

Рассказал Репин о походе против него в связи с покушением уничтожить его картину “Иван Грозный и сын его Иван”.

Поэт Макс Волошин читал лекцию в Политехническом музее. Я пришел на эту лекцию. Волошин ругал мою картину и, говоря о разрезе, сказал: “Как жалко, что эту картину совсем не изрезали”. Лекция была очень грубая. Я попросил слова. Маяковский кричал: “Если вы, Репин, хотите нам возражать, так идите на трибуну к нам”. — “Нет, — ответил я, — к вам я не пойду. Говорить можно с моего места”. Мне дали слово. Я очень волновался. Ведь публика охотно слушала Волошина и даже ему аплодировала. Я сказал, что меня удивляет, как такой образованный человек, как Волошин, может говорить такие грубые и глупые слова. Моя картина “Иван Грозный убивает своего сына” изображает момент русской истории. Я здесь выступил как летописец по мере сил своих. Полагаю, что меня надо не ругать, а благодарить, я кончил. На экране появился мой портрет, по-видимому, приготовленный Волошиным с целью меня дискредитировать, но зал задрожал от грома аплодисментов.

Вспомнил Репин членов царского правительства.

За мной Плеве очень ухаживал, заказал свой портрет. Но меня трудно обвинить, что я льстил властям. Помню, на выставке висел портрет Плеве, а напротив картина “Какой простор”. Помните эту картину, где людям море по колено?

Разговорились о работе с натуры и от себя.

— “Арест” в Цветковской галерее написан от себя.

— “Арест” в Третьяковской галерее — долго работал и от себя и с натуры. [“Арест пропагандиста” — первый вариант, бывший в Цветковской галерее, — написана Москве в 1878 г.; вариант Третьяковской галереи начат в Москве в 1880 г. и окончен в Петербурге лишь в 1892 г. (в авторской подписи он неточно помечен “1880 — 89”).]

— “Исповедь” сделана вся от себя. “Не ждали” работалась очень долго с натуры и от себя.

Портрет Керенского (по возвращении нами переданный как подарок от Репина в Музей революции) написан с этюда с натуры в кабинете Николая II. Этюд писали вместе с Бродским.

Как Керенский сел в кресло, освещенное солнцем, так я его и написал. Вот человек имел славу почти императора, а оказался каким ничтожеством.

Вспомнил Репин завтрак у Керенского: “Направо от меня сидела Брешко-Брешковская, а налево Борис Савинков. Я им говорил о своих деловых дворах, об этих, на мой взгляд, крайне необходимых учебно-воспитательных учреждениях, которые уже есть в Иерусалиме и теперь вполне возможны в России. Я развивал идею, с которой возился всю жизнь. Брешко-Брешковская меня вяло слушала и просила говорить об искусстве, а я все продолжал говорить о деловых дворах”.

Во время разговора на усах Репина оказалась какая-то пушинка. Юрий дал ему зеркало. Репин посмотрел на себя, снял с усов пушинку, засмеялся и сказал: “Такая физиономия, что не хочется смотреться в зеркало”.

Вспомнил Репин Толстого, которого назвал “кипучая голова”. Говорил о Горьком, о его уме и литературном стиле. “Горький хватает быка за рога”. Заговорили о Крамском. “Крамской, вот уж настоящий коммунист. Как художник он мало оценен”.

До обеда мы рисовали Илью Ефимовича. Он охотно сидел, прекрасно позировал часа три. Во время сеанса читали мою брошюру “Как создался АХРР”. Спросили, не утомляет ли чтение. “Нет, нет, пожалуйста, продолжайте, очень интересные исторические записки”.

Посмотрев сделанные с него портретные наброски, он сказал: “Боже мой, какой я старенький стал!

Мы хотели увидеть вторую дочь И. Е. Надежду Ильиничну, но Вера Ильинична сказала, что она нервно больна. Бродский на правах старого знакомого поднимался к ней и сказал, что она совсем больна и говорить ей тяжело.

Рассказал Репин о портрете О. С. Гейнс. [О. С. Гейнс, жена военного инженера генерала Гейнс. Портрет ее написан в 1890 г. Через шесть лет Репин, в 1896 г., по настойчивой ее просьбе написал и портрет ее мужа. Оба портрета находятся в Казанском музее.]

Как-то я сидел дома усталый, после работы. Она ко мне пришла и стала просить, чтобы я с нее сделал портрет. Я посмотрел на эту, как мне показалось, бедно одетую женщину и сказал ей почти в шутку, чтоб она не приставала: пять тысяч рублей. “Пожалуйста”, — тихо ответила она. Я сделал портрет этой странной женщины.

Деньги, две тысячи долларов, для помощи Репину были переведены в банк Гельсингфорса. Мы имели полномочия помочь только И. Е., но ввиду острой нужды Юрия мы решили часть денег дать и ему. Разрешить это мог только наш полпред. Для этого мы выехали в Гельсингфорс на несколько дней.

Мы осмотрели этот красивый город, побывали в музее Атенеум, в котором увидели много ценных экспонатов, начиная с богатейших вышивок и кончая картинами и скульптурами. Финское искусство самобытно, финские художники изображают свои легенды и свой поразительный пейзаж. Две комнаты в Атенеуме посвящены Репину. Нам говорили, что в музее в Або также есть комната Репина.

Когда мы через несколько дней вернулись, Репин страшно обрадовался нам. Вера Ильинична потом говорила, что старик волновался, уверял, что мы уже в СССР, недоумевал, не понимал причины нашего долгого отсутствия. За ужином, который затянулся до двенадцати часов, мы говорили о Гельсингфорсе, о финских художниках, о работах Галлена, Галонена и Эдельфельта.

Больше всего я люблю Эдельфельта, — сказал Илья Ефимович. Здесь же мы познакомились с адвокатом Леви. Он, по-видимому, вел денежные дела Репина. Это он привез картины с пражской выставки. Леви говорил о падении интереса к искусству во всем мире. “Искусством владеют нувориши, хамы”.

Мы говорили Леви о нашей советской стране, об огромном интересе и уважении к искусству и к художникам в СССР.

Уходя из столовой, Репин, беря шляпу, “чтобы не чихать”, покачиваясь, говорит: “Не советую вам доживать до моих лет”.

Утром мы смотрели последние работы Репина, которые были привезены из Праги. Среди них находились: “Голгофа”, “Христос и Магдалина”, “Портрет писателя Воинова”. Кроме того, здесь имелись подготовительные работы к “Бурлакам” и к “Вечерницам”, Толстой, старуха. Про “Голгофу” Репин сказал:

Вы видите собаку, которая лижет кровь, этого еще никто не изображал так, но мне кажется, что это именно так надо показывать.

Про портрет священника:

Уж очень мне понравился золотой тон рясы.

Все эти работы сделаны последней манерой Репина чрезвычайно густая кладка краски.

Показал нам Репин несколько папок поразительных акварелей, рисунков, набросков. Иногда попадались маленькие законченные работы. Здесь были шедевры! Нередко мелькали отдельные зарисовки для той или иной картины, известной всем советским зрителям.

Эти рисунки особенно волновали и учили нас. Они раскрывали тайну создания картины.

Когда мы несколько раз говорили Репину, рассматривая эти папки, не уступит ли он нам в музей ту или иную работу, он волновался, руки едва удерживали тяжесть листика бумаги, но он говорил:

Нет, не могу, вы знаете, я буду делать с этого большую вещь.

И он прищуривался и забывал всех нас и как будто видел свою новую картину, забывая, что физически ему такую большую работу не осилить. Мы любовались чудесным стариком, его неиссякаемой жаждой творчества.

Деньги мы распределили так, как договорились с нашим полпредом в Гельсингфорсе: 1500 долларов И. Е. Репину и 500 Юрию.

Мы предоставили самому Репину отобрать работу для приобретения в СССР. Он выбрал очень интересный эскиз из серии “Царизм”. Кроме этого, Илья Ефимович подарил в наши музеи “Портрет Керенского” и два эскиза из серии “Царизм”.

Заговорили о нашем отъезде.

В последние два дня я не вел подробных записей. В записной книжке у меня сохранились лишь отдельные замечания Репина и рассказы Веры Ильиничны об отце.

Вера Ильинична рассказала, как к ним зачастили теософы. Репин их не любил, но терпел. А однажды, когда они уж очень усердствовали в туманных разговорах, Репин их попросту прогнал. Но потом через неделю-две он заявил домашним: “Что ж, умирать со скуки, что ли? Черт с ними, с теософами, пусть приходят”.

Репина как-то пригласили в Гельсингфорс, давно это было. Он ответил: “Как я могу выехать из Куоккалы, раз я не имею никаких документов, кроме ордена “белой розы”. Тогда Репиным прислали нансеновские паспорта.

Вспоминал Илья Ефимович про учебу в Академии:

Когда были конкурентами и писали конкурсную картину, вставали рано, работали, забывая все, даже еду. Работали до темноты. Жил тогда я на Малом проспекте Васильевского острова.

Начал я в Академии со скульптуры. Очень ее любил. Был я человек невоздержанный, увлекающийся. Меня нередко просили о выходе из классов, выгоняли. Профессор Сидонский историю читал. Читал два года об Египте, ковырял в носу и сам себя усыплял. В нашем кружке были еще архитектор Шестов и Богомолов.

На восьмой год пребывания в Академии написал я “Воскрешение дочери Иаира”. Ректором был тогда Бруни и профессора Церм, Вистелиус, Неф, Шамшин, Виллевальде, скульптор Пименов. Работали в закутках, сделанных из папок. Нас запирали для написания эскизов. Перед Академией художеств я учился в рисовальной школе на Бирже у Крамского. Одновременно посещал Крамского и дома.

Про Васильева, рано погибшего:

Большой талант. Умер двадцати четырех лет, мне тогда было двадцать девять. Сангвиник, увлекающийся, любил Васильев коньки и катался до того, что с него пар валил. На Волгу ездили: Васильев, я, Макаров, четвертым был мой брат. Он играл на фаготе в Мариинском театре. Поплыли до Саратова, там увидели бурлаков. — Однажды, это было на реке Устьижоре, бурлаки подняли бечеву, чтобы пропустить разодетых барышень и молодых людей. Барышни были красивы (все в молодости кажутся красивыми). Отличные контрасты! Васильев ходил в цилиндре, любил изображать барина и хорошо одеваться. Он дружил с Григоровичем из Общества поощрения художеств и смастерил себе 200 рублей для поездки на Волгу. Рассказал Григоровичу про меня, и мне дали денег и даровой проезд по Волге. Я уже был замечен в Академии как подающий надежды. Мне было тогда 25 лет. — Волга — восторг! Васильев смешил, знакомился со всеми пассажирами. Мы много играли в шахматы на палубе. Поразил Плес. Мы бегали, восторгались. Восторженная, талантливая душа у Васильева. В Саратове стояли три дня и жили на пароходе. Останавливались в Жигулях.

* * *

Настал день отъезда.

Договорились мы, что Репин и сын Юрий приедут к нам в СССР.

Расставаться было грустно. Подали большой открытый автомобиль, сложили упакованные картины. Репин со всеми домочадцами вышел нас провожать. Мы не знали, что больше не увидим Илью Ефимовича.

Стали прощаться. Когда он подал нам свою высохшую руку, меня опять охватила нежность к нему, уважение и восхищение перед его гением, и когда очередь дошла до меня, я не пожал его руку, я поцеловал ее. Репин прослезился и поцеловал меня в голову. Мы садимся в автомобиль, говорим последние слова, глядим на Репина. Он машет рукой, и мы отъезжаем.


77

29

17



 

Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Репин Илья. Сайт художника.